А я увидела сына. Бежал через улицу из школы. Сумка на ремне через плечо. Шапка не завязана. Нет шарфа! Опять без шарфа! Не признает портфелей. Старую, но крепкой коричневой кожи, полевую сумку подарил Коля-музыкант. Сын не видит меня. Он видит собаку. Подбежал, присел, гладит. Доброе женское выражение собачьих глаз. Сбросил варежки, по очереди берет собачьи лапы, греет. Собака лижет его в лицо. «А ты знаешь, что такое доброта?»
— Петя!
Не слышит. На секунду задумался, перебросил сумку за спину, надел варежки, взял собаку на руки.
— Петя?! Куда ты? — снова окликнула.
Обернулся. Смутился.
— Я ее… хоть до подъезда. У столовой. Пускай согреется. Да покормлю… Дай немножко денег…
Сын мой… Мой!
VII
Так долго еще я не задерживалась в больнице. В седьмой палате после неудачного бужированья больной старик исходил кровью. Дежурного врача нет как нет. Ушел, никому не сказал. В тот вечер дежурил Зимин, самодовольный брюнетик-пижон. Нет еще и тридцати, но уже полноват, полон значительности, явно превышено чувство достоинства. С пеленок привык повелевать. В обращении хам, грубиян, каких мало. Грубость урологов, хирургов — вроде бы мода. Идет сверху, от главных медицинских светил. Не забыть мне и госпитальные дни, когда являлся на обход главный хирург, профессор, чуть ли не генерал, чуть ли не академик! Зевсом-громовержцем шел по палатам, давал генеральские указания. Из таких наш завотделением, бывший полковник, непререкаемый знаток, даже и в собственном отделении играет в величественные обходы со свитой и всегда в марлевой повязке, всегда вид жреца, вершителя судеб! Перед ним робеют все, кроме Зимина. У Зимина, кажется, какое-то высокое покровительство. Мальчик позволяет себе даже шуточки! Да еще не робеет Геннадий Михайлович — лучший хирург, золотые руки. Зимину же все можно. Можно и уйти с дежурства на час, на два. Где найдешь — больница огромна.
А старик паникует, не хочет лежать, кричит, бродит по палате, держась за койки, следит кровью. Больные здесь такие же или тяжелее, сплошь старики, и я ничего не могу поделать с не то тронувшимся, не то потерявшим от страха рассудок больным. Пыталась уложить, убеждала, кричала — ничего не помогало: трясся, цеплялся за меня безумными ледяными пальцами, что-то бормотал невнятно-нелепое — так цепляются за уходящее, за последнее.
В конце концов бросилась в соседнее отделение, привела еще двух сестер, няню, кое-как уложили старика. Кровь не останавливалась! Где же этот проклятый Зимин?! Барончик с усиками! Глаза пуделя и такой же пуделиного масленого цвета проборчик в набриолиненной, блестящей голове. Я сделала уже все, что могла. А Зимин появился, когда старик уж, казалось, кончался, затихал. Как водится, этот горе-врач тотчас наорал на меня. Старика срочно повезли в операционную, вызвали хирурга из неотложки, кровотечение остановили, но чего это стоило! Больной и после переливания едва дышал. Все мы были перемазаны его кровью, перенервничали, перетряслись. А когда я, сдав дежурство, пошла домой, круглые больничные часы в пустом вестибюле равнодушно показывали половину первого. Больничные часы!
Город уже давно спал тем будничным октябрьским сном, когда ложатся рано — завтра на работу, — на улицах слякоть и ветер, фиолетовосеро лежит на крышах мокрое глухое небо, отсвечивая безнадежьем, одни фонари, одинокие сторожа осенней ночи, трясутся от ветра, качают тени — фонарям холодно и жутко.
Бегом, оскользаясь, миновала пустырь перед больницей — зачем он тут, а он и сейчас пустырь, — выбралась к трамвайной остановке. Еще теплилась надежда на последний, заблудившийся трамвай. По теории они должны ходить до двух. По теории… На остановке никого. Вдали ни одного цветного огонька. Лишь машины, и те редкие, все мимо, отсоединенные напрочь от меня и, быть может, от всего сущего! Ночные машины! Ветер свежо и упруго дует с мрачных загородных полей, из темных лесов. Этим ветром будто выдувает из меня душу, остатки тепла и жизни в ней. В окружающем голову качании фонарей мелькает снег. Или дождь? И от всего этого: ветра, холода, безлюдья, перенесенного волнения, двойной смены, грубости врача — меня тоже качает, начинает трясти, как перед припадком. Чувствую: еще малость, какая-то капля — и упаду, будет то, что уже со мной случалось. «Болезнь богов» коснулась и меня. Дрожали ноги, колени, под ложечкой тошнотно тянуло, в краях щек, во лбу ощущалась замораживающая пустота. Что делать мне? Господи? Что делать? А ноги уже подкашивались — вот сяду, подломлюсь сейчас прямо на поребрик, на край остановки, забрызганный полузамерзшей дорожной грязью! Надо назад, в больницу, но идти снова через ночной пустырь, где, казалось, и днем-то бродят привидения, выше сил… Это я не смогу… Не смо-гу-у!