Нас встретили как опоздавших, тут же принялись наливать, потчевать. Миша кричал: «Штрафную! До дна!.. Штрафную, штрафную!» Сережа лил вино через край — и тут он торопился. Оркестр, будто подтверждая их крики, вдруг грянул бойкую мелодию, и певица в черном атласе, выставленная из него на треть желто-розовой голой грудью и спиной, держа микрофон у ярких губ, поигрывая густо черненным глазом, запела с той самой поставленной страстью. «Может быть, здесь и нельзя петь иначе, — подумала я. — В ресторане все должно быть ресторанное…»
— Люблю! — разнежился золотозубый Владимир Варфоломеевич, откидываясь в кресле, одним глазом ведя по наливным псевдомолочным грудям солистки, другим не упуская меня, соединяя в одно женское целое с ней. — Люблю, — повторил, махнул мягкой ладонью, будто открывая всем дорогу в синий, чадный, блестящий лампами, лысинами, инструментами музыкантов мир, где тосковал и плавал густой, объединяющий всех голос певицы. У нее был все-таки очень хороший голос.
Здесь было нельзя не пить, и я храбро взялась за рюмку. Вкус вина. Оно горчило, было терпко-сладким, его я не пробовала добрых семь лет, с какой-то учительской вечеринки, еще при прежнем, первом директоре Вячеславе Сергеевиче. Семь лет? Нет, больше. Больше… Господи, как летит время! Теперь уж не месяцы — годы. А скоро — десятилетия? Как будто куда-то все проваливается. Все потеряно? Ни молодости, ни счастья, ни подруг? Все потеряно… Ничего не воротишь. Счастье отворачивалось… Подруги? Их не было. Не заводились. Зина Лобаева? Не видела с тех пор, как она приходила в школу. Исчезла? Уехала? Ничего не знаю. Я все-таки выбралась однажды на ту длинную, кривую прижелезнодорожную улицу, дошла до места, где был сад, забор. Тополя все еще стояли там. И был забор, другой, новый. Барака — первого пристанища — не было. На месте барака ямы, сор. Нет, наверное, все десять лет я не пробовала вина. Голова кружилась, несло в глазах, а коса казалась мне ненужно оттягивающей голову. И мое опьянение тотчас заметили, по-своему оценили, без удивления, с радостью (Владимир Варфоломеевич). У меня же развеялся страх перед рестораном, перед залом в колоннах, публикой в нем, людьми за столом, в общем все-таки неприятными. Увереннее села, стала есть, попыталась войти в разговор. Но разговор все время шел о каких-то делах, деньгах, выручке, выгоде, выгодном рейсе или о Мишиных подвигах. Золотозубый (оказалось, как и предположила, не таксист, а какой-то экспедитор, не то зав) хвастал: привез импортный югославский гарнитур.
— Братва! За-качаешься! Черно-белый, полированный. Модерн. Было два. Один, — он сделал шевелящий жест мягкими пальцами. — Другой — мой. Приходите.
— А чо, Владимир Варфоломеевич? Раз можно — почему не нажить?
— подхватил Миша.
Непоседа Сережа все просился в какое-то дело, в «дело».
Золотозубый снисходил, обещающе смотрел.
Стас-Стасик помалкивал, по стремительно бегающему взгляду — одобрял.
Деньги, деньги, деньги. Разговор о них не кончался, и даже «мой» Самохвалов включился, сказал: вчера за один рейс сделал план, возил цыган в Первоуральск и в Ревду. Не поскупились. По чести. В оба конца и сверх того. Деньги. Деньги… Деньги..
Опять запела музыка. От столиков повалили в центр пары, танцевать. Самохвалов сказал, что танцевать не будет, не умеет. И тотчас меня пригласил Володя золотозубый, точно подкарауливал момент. Пошла, смущаясь, опять вернулась к своему состоянию неприязни к компании, к золотозубому, спугнувшему мое крохотное ощущение собственной значимости и раскованности. Танцевал он, как и ждала, противно, все притискивал к животу, ерзал ладонью по спине, ладонь, поглаживая сползала на талию, лезла на бедро и — через кофту чувствовалось — была мокрая, а я деревенела от усилия превозмочь гадливость, не оттолкнуть, танцевала плохо, не попадала в такт.
Потом пригласил Миша. С ним было проще, но танцевал, точно чурбан. И во время танца рассказывал про подвиги с монтировкой.
Сережа плясал как бешеный, выпучив глаза, крутил меня, толкал. Дурная энергия не давала ему покоя и тут, пихался локтями, налетал на танцующих то мной, то спиной, кто-то его обругал, кто-то толкнул. Ему хоть бы что, по-дурацки подмигивал, под конец просто скакал, выделывая кренделя, кривлялся, крутил руками. Стас-Стасик не приглашал. Дал понять — я для него старуха. Срываясь с кресла, он прицельно бродил по залу, вытаскивая из-за столиков прогонистых девиц, скакал с ними чарльстон, «ча-ча-ча», кончив танец, бросал партнершу, исчезал, у него были все какие-то свои дела, разговоры с себе подобными. Этого Стаса просто возненавидела..