Водокачка? Лежи, ищи сравнения. Храп. Вроде бы такой пустяк! Но, лежа подле этого крепкого, крупного, сильного человека — не выговаривалось внутри меня слово «муж», — я думала: видимо, уже безнадежно сломана жизнь, если ни к чему, ни к кому не могу приспособиться и вот, едва выйдя, уже не знаю, как освободиться от тяготы, куда деться, где и как жить. Мешает, смех сказать, не только храп, мешает запах пота, чужой, неприятный, мышино-терпкий, а я знала, он может быть родным… Что там храп, пот; если годы спала по землянкам, в блиндажах, по чужим избам! Что там запахи! В отделение сплю, где приткнусь, под стоны больных, головой на жестком столе. А в походных палатках спала на ходу, валилась, мечтала о сне, как о счастье. Или там вконец и надорвалась душа, отравилась войной и теперь нести эту крестную муку всегда? Есть у Лермонтова всем известное «Я ищу свободы и покоя!». Крик души. Как поняла его теперь моя изжаждавшаяся по тишине, покою, надежности душа!
А за чаем, глядя на меня, невыспавшуюся, с красными натертыми глазами, Самохвалов хохотал, называл «прынцесса на горошине», потом и вообще стал звать «прынцесса», вкладывая в слово то иронически-снисхо-дительный, то с оттенком спрятанного презрения смысл.
В первую ночь, оглядывая меня, ежащуюся под его руками, пристальным взглядом, сказал с едва скрытым неудовольствием: «Где это тебя так? Угваздало! Испластало-то? Ты смотри: тут рубец, там… На животе-то! А это что? Пулей? На выход?!»
Первая ночь! Не первая, а такая же, как когда-то. Мучение… Терпение… Снова мучение… По крайней мере для меня. Больше ничего. Разглядывал безжалостно. Напоминал Полещука. Все, что ли, мужчины такие? Что говорила всегда Лобаева… И, закрываясь ладонями, простыней, отталкивая чересчур любопытную руку мужа, я молчала. Мои шрамы. В голову не приходило стыдиться, хотя знала, бывая в бане, — женщины в мыльной внимательно вглядывались. Жалели. «Досталось тебе, девушка!» Я еще, бывало, и гордилась. Смотрите! Воевала! Вот мои награды! Здесь, в постели, был другой взгляд, иной оттенок смысла в вопросах: «Не думал… Хх… Как тебя изувечило? И в боях была? Или как?» Отвечала кратко: «Была». Ничего не хотелось объяснять. Видела за вопросами лишь размышление: «Опять не ту взял!» Получалось, я словно обманула его. Скрыла рубцы. Через месяц, который принято называть сладким именем, Самохвалов заметил: «Чо это ты, как девка, все жмешься, не даешься? И холодная… Лед. Как это тебя понять? Говоришь еще: «Войну прошла?» Ты навроде бабой-то как не была. Стыда в тебе этого на-тол-ка-но, не по-бабски». — «Какая есть..» — «Как же с другими-то?» — «У меня не было других..» — «Ну-уу этто уж ты, Лида, бро-о-ось… Этто я зна-аю, — презрительно улыбался он. — Все бабы-девки так врут. Только слушай: «Ты первый! Ты единственный! Ты то-се…» Моя-то, Дуська, с которой разбежался, вра-ла-а… Уши вянут. И так ведь врет — в глаза глядит! Ы-ых… Ты, правда, навроде не такая… А все ж… Я теперь бабам не верю. Закон..» В речах и в делах оказался он куда более примитивным, чем казался вначале. Иногда, пытаясь растопить мой лед, он принимался рассказывать, какие у других есть жаркие жены. В пример приводил друзей, их супруг, особенно жену своего сменщика Миши, официантку из ресторана.
В остальном Самохвалов мужчина как мужчина. Обстоятельный. Заботливо-запасливый. Не приезжал без какой-либо дельной хозяйственной покупки. Там достал хороших яблок, там — тушенки, рыбки с икрой, изредка дорогие коробочные конфеты, каких не бывает на прилавках. Все с базы! С черного хода! Выкладывал добро на стол торжественно. Явно ждал моих восторгов. Когда я восторгалась слабо, потухал, досадовал. «Что ты за баба!» — было опять в голубовато-зеленых глазах пахаря. Он и слово это любил: «Па-шешь, па-шешь..», «Ну, я поехал па-хать». Не приезжал и без «калыма». После ужина любил, обшарив карманы, разложить «калым» на столе. Пересчитывал, зная, наверное, заранее всю сумму, может быть, даже в каких бумажках, но пересчитывал. Рубли. Трешки. Пятерки. Горсти мелочи. Часто бывали и крупные деньги, удивлявшие меня. «Что тебе так много дают? На чай?»— «Да нет… Это… Это я… Ну, сменял, в кассе… Зачем мне эту лапшу..» Краснел. Лицо становилось особым, и сам напоминал в такой момент какую-то денежную купюру.
Сосчитав, удовлетворенно-сыто крякал. «Ну, вот… Есть детишкам на молочишко… Теперь можно..»— здесь он всегда обрывал фразу, приходилось лишь гадать: что «можно теперь»? «Левые» деньги Самохвалов клал на книжку. Посоветовал завести книжку и мне. Удивило, что нет. Кажется, не поверил. Как это так? Живет без книжки? Прячет, наверное, не хочет говорить. Иногда, без меня, рылся в моей сумке.