Не искала другую работу. Не думала теперь о себе. С утра до ночи была занята заботой о приемной дочери, как-никак приходилось совмещать и свои обязанности сестры, и уход за полуторагодовалой девочкой. Первые дни я старалась держать ее при себе, но Оня — так и звала ее, не разобрав все-таки настоящего имени, может быть, ее звали Тоней или Анисьей, но в документах, позднее оформленных на меня, она и была названа Антониной — была очень впечатлительна, в интернате никак не привыкала, плакала, просилась домой, и волей-неволей я уводила ее обратно в свою комнату, где Оня — она отзывалась только на это странное имя — оставалась одна, играла в немудрые детдомовские игрушки, сидела на окне и ждала меня. Комната была отделена от интернатного коридора нетолстой перегородкой, и время от времени, освободившись от дел, я подходила к стене и звала девочку: «О-ня-а!» — «М-а-а!» — тотчас слышалось в ответ. «Я тут! С тобой! Скоро при-ду-у!» — «Ма-ам!» Этого было достаточно, чтобы девочка чувствовала себя хорошо, не плакала. Конечно, в свободные минуты я бежала присмотреть за ней, накормить, уложить спать. Вечером мы гуляли, ездили в город, в магазины, по воскресеньям на речку и в лес. Здесь было недалеко. Жизнь снова обретала для меня привычный смысл. Я лишь дивилась тому, как скоро эта приемная дочка стала считать меня матерью. Объяснение было — либо мать редко навещала ее, либо я действительно напоминала ее настоящую. Ведь я убедилась, что Оня близка, похожа на меня, почувствовала это сразу, с тех пор как зареванная, кричащая девочка приникла ко мне. Беловолосая, широколицая была и сама в своем раннем детстве, помню по старым карточкам, которых не сохранилось ни одной. Может быть, я просто хотела, чтоб девочка была похожа? Но вот уже много времени спустя, когда Оне исполнилось пять лет, мы ехали с ней в трамвае, и какой-то мужчина, не знаю с чего, но, вероятно, из желания понравиться, сказал вдруг: «Да это надо же! Какое сходство! Вот уж сразу скажешь — мамина дочка!» А мамина дочка оказалась существом совсем не плаксивым, не крикливым, скорей наоборот — улыбчиво-радостным, улыбчиво-чутким. Темно-серые глаза обладали способностью часто удивляться, осмысленно выражать ее крохотный и все-таки вполне самостоятельный мир. Она словно постоянно думала над чем-то. Живая мысль отражалась на детском личике, и мысли эти умиляли меня, заставляли тянуться к ней, хоть погладить, потискать. К этой нежданной дочери, Онечке, я чувствовала вполне то же, что и к сыну. Вот не рожденная, а дочь! Просто удивительно, ибо временами мне казалось — это я родила ее, каким-то чудом избежав беременности, родовых мук и всего того, что было связано с рождением сына. Оня теперь заменяла мне его, давала возможность чувствовать себя занятой, нужной, обеспеченной главной житейской целью. Я не знаю, не понимаю людей, живущих без детей — что это? Болезнь? Лень? Душевная скупость, как у моей престарелой двоюродной тетки, которая, боясь детей, прожила век, зачерствелая в скопидомских инстинктах. Вот так же почти встретил меня и мой дядюшка спустя почти двадцать лет и опять с маленьким ребенком, правда, уже не на руках, а за ручку.