Я понимаю, что этот разговор — далеко не юбилейный. Но жаль писательских усилий, потраченных, может быть, на полезное дело, по не на то главное, к которому писатель призван своим талантом. А за свой талант отвечает только он один.
Пусть Константин Александрович Федин не посетует на меня за эту непрошеную защиту.
Впервые я прочел Федина в Тбилиси в начале двадцатых годов.
Тогда Тбилиси казался таким далеким от Москвы, как Багдад или какой-нибудь загадочный Диарбекир.
Литературный Тбилиси жил еще застарелыми остатками футуризма. Поэтому появление в городе альманаха «Серапионовы братья» произвело впечатление освежающего чуда.
Тогда я прочел «Сад» Федина и понял, что начала советской литературы исходят из живой связи с великой литературой нашего недавнего прошлого. Молодые советские писатели — «Серапионовы братья» — не растеряли мастерства, завещанного классиками, и органически и талантливо применили его к содержанию новой эпохи.
Потом, в следующие годы, я прочел всего Федина, особо выделив для себя в качестве образцов «Города и годы», «Братья», «Санаторий «Арктур» и «Горький среди пас».
О прозе Федина сказано так много, что трудно что- либо прибавить к облику писателя, широко признанного читателем и тщательно изученного критикой. Поэтому я ограничусь несколькими записями, дающими, конечно, очень неполное, эскизное представление о Федине-человеке.
Я познакомился с Фединым в 1941 году, за несколько дней до начала войны.
В одно синее и безмятежное июньское утро мы сидели с Фединым на террасе его дачи в Переделкине, пили кофе и говорили о литературе, нащупывая общие взгляды и вкусы.
Внезапно распахнулась калитка, в сад вбежала незнакомая ни Федину, ни мне рыжеволосая женщина с обезумевшими глазами и, задыхаясь, крикнула:
— Немцы перешли границу... Бомбят с воздуха Киев и Минск!
— Когда? — крикнул Федин, но женщина ничего не слышала — она уже бежала по шоссе к соседней даче.
Мы вышли, зная, что нужно куда-то идти, что нельзя оставаться одним в доме. Мы пошли в сторону станции. Нам встретились два пожилых рыболова. Они шли навстречу со станции на пруд и тащили идиллические бамбуковые удочки.
— Война началась, — сказал им Федин.
Рыболовы ничего не ответили. Они молча повернулись и пошли обратно на станцию.
Над лесом, поблескивая тусклым серебром, уже подымался в небо аэростат воздушного заграждения.
Мы остановились на поляне и смотрели на него. Кашка цвела у наших ног — теперь уже довоенная кашка, — вся в росе и петлях душистого горошка. От земли шел теплый запах устоявшегося лета.
Мы молча поцеловались и разошлись. Может быть, навсегда. Слова были не нужны. Надо было быть на людях, ехать в Москву и немедленно действовать.
Осенью я приехал с Южного фронта и поселился на даче у Федина, — в мою квартиру в Москве попала бомба.
Все писательские семьи были эвакуированы в Чистополь на Каме. Переделкино опустело.
Каждую ночь бомбили Москву. С качающимся воем шли с запада в точно назначенные часы фашистские эскадрильи. Вокруг Переделкина стояли морские зенитки. Они открывали сосредоточенный беглый огонь. Осколки сшибали сосновые ветки и били по крыше.
Каждый вечер мы почти до света сидели на темной, холодной террасе и говорили всё о войне, всё о войне и о милой России.
Говорили о родном городе Федина — Саратове (он почему- то казался мне «земским» городом, где жило много старых и просвещенных земских врачей), маленьких светелках- мезонинах в каком-нибудь Наровчате, косогорах, как бы подпиравших серое, ветреное небо. Вспоминали настойчиво, как одержимые, вспоминали с такой щемящей любовью и болью, что она вот-вот могла пролиться в слезах:
Иногда мы уходили в блиндаж в лесу. В те холодные и бессонные ночи с их предрассветным ознобом над Филя^ ми и Москвой зловеще висели, как десятки люстр, осве* тительные ракеты. Свет их казался наглым и вызывающим.
Федин был печален, суров и спокоен. Он говорил о бесспорной победе. От этих его слов и от ощущения великолепной русской осени становилось легче и крепче на душе.
Тогда, глядя на Федина, я понял, какая сила заключается в ясности ума, не позволяющего себе никаких сомнений в те дни, когда решается судьба народа.
Для Федина характерна повышенная любовь к слову. Любовь взыскательная и поэтическая. Он особенно любит те слова, которые богаты оттенками.
Для большого писателя мало знать родной язык. Мало знать его даже великолепно. Ему нужно непрерывно жить в великой красоте, разнообразии и развитии русского языка, как в стройном и волнующем поэтическом мире.
Каждое новое слово — меткое и необыкновенное — вызывает у Федина восхищение, а тупое и невразумительное — ярость.
Как-то мы ехали с Фединым из Гагр на реку Бзыбь, Нам попался странный шофер — старый, тощий, как жердь, с отвислыми тонкими усами и дергающимся от раздражения лицом. Всю дорогу он молчал, прислушивался к нашим разговорам.
Наконец, выяснив про себя, что мы писатели, он сварливо сказал: