— Писатели, а небось не знаете, какое самое длинное слово в русском языке.
Мы вспомнили несколько длиннейших слов, но шофер только снисходительно усмехнулся.
— Мало же вы знаете, товарищи писатели. Вот слушайте! Самое длинное слово такое; «Неблагорассмотрительствующиеся дела»!
Федин засмеялся.
— Где вы его взяли?
— Из сенатских постановлений, —угрюмо ответил загадочный шофер и надолго замолчал, вглядываясь в синеватые сырые пропасти и близкие вершины.
Мы молчали, пораженные шоферским словом. Наконец Федин спросил:
— Откуда вы знаете сенатские постановления?
— Значит, читал, — ответил шофер и с этой минуты стал вдвое загадочнее, чем раньше. — Не говорите мне под руку! Видите, какая чертова дорога.
Есть воспоминания деловые, есть лирические, есть, пожалуй, даже патетические. А есть и просто милые, почти детские.
К таким воспоминаниям относится поездка с Фединым и Симоном Чиковани в Пицунду.
Вопреки зиме, над морем простирался неправдоподобно яркий, лазурный штиль. В свечении неба и воздуха был свойственный осени блеск паутины, летящей неизвестно зачем и куда. Этот блеск, почти неприметный для трезвого глаза, первым заметил Федин. Он сказал об этом. И тотчас весь тот день пошел для нас по какому-то необычайному и легкому пути.
Так бывает. Каждая милая черта сливается с такой же новой чертой, и весь день разворачивается, как сказочная пряжа. Это были почти неуловимые черты, но я все же попытаюсь сказать о них более конкретно и грубо.
Во-первых, мы нашли на пляже множество перебеленных прибоем древесных корней. Они напоминали ю диких зверей, то маски древних скифов, то Дон-Кихота с копьем в руке, то лицо японки с немного смытыми миндалевидными улыбающимися глазами.
Мы набрали целую коллекцию этих удивительных корней. Стоило повертеть любой корень, чтобы отыскать в нем не одно, а несколько совершенно разных изображений.
Во-вторых, мы нашли на пляже загорелые черепки и, конечно, решили, что это черепки эллинских ваз.
Иначе и быть не могло, потому что у наших ног чуть пенилось море, принесшее на своих волнах в Колхиду корабль Язона. Л весь крупнозернистый красноватый пляж вокруг горел, как золотое руно.
В-третьих, мы нашли на берегу черную бутылку, засунули в нее записку со словами: «Для жизни — жизнь», закупорили бутылку и бросили в море.
Потом мы осматривали древнейший собор. Казалось, что воздух застоялся там с незапамятных времен, —так он был тепел и сер.
Через сосновый лес вела тропа к маяку. Мы встретили на ней двух маленьких застенчивых девочек с сияющими глазами и пышными красными бантами в волосах. Это были дочери маячного смотрителя. Они провели нас на маяк.
Мы долго подымались к фонарю по витой чугунной лестнице, по звонким ступеням. Десятками медных искр горели начищенные приборы и линзы. На стене в маячной рубке висело расписание закатов.
А с балкончика с решетчатым полом ударила в глаза черноморская счастливая синева.
— Вот это и есть, должно быть, счастье, — сказал Фе- дин. — Но очень редкое, — добавил он.— Это все для тебя. Не забудешь?
— Нет, — ответил я.— Не забуду
— Смотри же напиши!
Но до сих пор я не написал. Слишком цельно было все в тот день. Мне кажется, что его нельзя дробить на части подробным описанием. Но «приказ» Федина остается в силе, и я рано или поздно его выполню.
Мне пришлось видеть, как Федин работает.
Ни у кого из знакомых писателей я не встречал такой настойчивости, такого упорства в работе, как у Федина. Он был безжалостен к себе. Он вставал из-за стола с побелевшими от усталости глазами и еще долго был рассеян и задумчив.
Ручка была отложена в сторону, но мысль продолжала работать и останавливалась очень медленно.
Лучший отдых — самый быстрый и легкий — давало резкое переключение от пера к чему-нибудь просто мальчишескому — к студенческой песне, например, к «Крамбамбули » или к незамысловатому веселью на площадке ветхой приморской кофейни-«поплавка».
Это было на Кавказском побережье зимой, во время ревущего шторма. «Поплавок» трясся от ударов прибоя. Вдали по горизонту проносились вереницы смерчей. Испорченный патефон дребезжал старинные вальсы.
И мы все, несмотря на возраст, танцевали — просто о г хорошего настроения и дурашливости. И Федин танцевал необыкновенно выразительно, спокойно, даже как-то снисходительно. В нем проснулся бывший актер. Он — с его резким профилем — показался мне во время этого танца героем какой-то северной саги.
Он танцевал замедленный вальс и не спускал глаз со звенящих от ветра широких окон кофейни. Там из мглы неслось к берегам разъяренное море. Над ним проступали какие-то багровые размытые пятна. То был, очевидно, отблеск солнца, заходившего за громадами туч.
Федин молча показал мне глазами на море. Казалось, он говорил: «Как это сильно! От такого зрелища крепнет рука».
Так я его понял. И был, очевидно, прав, потому что он оборвал танец, тотчас ушел в свою холодноватую комнату, сел за стол и начал писать, стараясь не торопиться, сдерживая себя. И писал почти всю ночь.