Пообещав наведаться в ближайший вечер, он змеей выскользнул с чердака. И пропал.
Бедный Иорик! Он больше не появлялся ни у ворот со своей музыкой и представлением, ни на моем чердаке — с камертоном. А как ждал я его! Верю в силу ожиданий, своим желанием они из-под земли вызовут и пропавшее без вести обнаружат и вернут. И вот Иорик так-таки и не вернулся.
Пропажа мало, что волновала, а душу мою вывихивала, будь то вещь или встреча, одинаково.
«И куда исчез художник Николас со своими красками? думал я, повторяя себе в десятый, в сотый, в тысячный раз один и тот же вопрос, куда скрылся медник Павел Сафронов с апокрифами? карлик-монашек Паисий с лунными сказками? А теперь Иорик?».
Зачем-то ведь они появлялись — то ли что-то открыть мне, то ли напомнить о чем-то? И это не мое воображение — про меня слава, что я все выдумываю — нет все их видели и чай пили. И в ком еще, кроме меня, прорезали они такую тревожную память!
Кто-то из фабричных сказал, что Иорика видели на гулянье в Ильин день. Я был на крестном ходу у Ильи Пророка, странно, что я не заметил! Или — то, что уходит, что должно скрыться с глаз, всем покажется, а перед тобой будет как в шапке-невидимке.
На Девичьем Поле в праздник Смоленской Божьей Матери знаменитое гулянье «под Девичьем». И я отправился с нашего Воронцова Поля на другой конец Москвы.
Погодин когда-то (1863 г.) описал это гулянье «под Девичьем». Погодинское всемосковское Древлехранилище по соседству, сколько прошло, а как мало в чем изменилось! Нигде ведь нет такой закоснелости, как в развлечениях — возьмите театр: из года в год ставится одна и та же пьеса, поколениями актеров играют ее и один и тот же излюбленный, даже неподновляемый прием.
У Балагана безобразничали два паяца: розовый и палевый. Мне показалось, что это Иорик — и розовый и палевый. Я бросился через зрителей — нет, я ошибся, не Иорик! А при имени Иорик паяцы добродушно повторили: «Бедный Иорик», но — где он и куда исчез? — они только длинно высунув язык, задрыгали ногами и, прыснув носом, пустили — трудно передать этот безнадежный звук.
Раешник по-прежнему легко и не прерывая, точно пишет «уставом», сказывал свои сказы и Балду, от которых «и самый снисходительный цензор заткнул бы себе уши». Я заслушался — меня всегда покоряла кованость русской речи без этих дурацких, чуждых нам, придаточных, бескровных, выглаженных периодов и запятых в бесконечность. И опять мне показалось, что это Иорик и никому больше и, как к паяцам, я протолкался через вавилонскую сутолку к самому райку — нет, и это был не Иорик. А когда я спросил о Иорике, раешник не то не расслышал, не то нарочно или такая привычка переиначивать, такое загнул имечко, и из Иорика — ну, что тут дурного? — вышло что-то совсем неподходящее к общему удовольствию слушателей.
Больше всего народу у крайней к монастырской стене палатки: там шарманка и под шарманку песня и пляшут. С какой-то последней надеждой я пошел к шарманке: «не Иорик ли там работает, все возможно!».
И все во мне вдруг расположилось: мои двери и окна раскрыты к зрению, к слуху, и чувству.
Ей было не больше шестнадцати — чуть постарше меня. Узнаю это сразу по блеску ее шеи, наполненной, как молодые побеги, и по ее щекам — щеки были вымазаны краской, но эти красные пальцы и пятна выпирали и отваливались на ее розовой плотной, без пор, шелковой коже, и еще по ее уже неспокойным, но не затемненным гложущей заботой глазам. Разряжена она была, как в сказке раешника его хрустальная принцесса с именем, по тайне чар, неповторимым: на ее голове, на ее расцветающей, еще далеко не расцветшей груди, и на поясе, чуть раздвинутом, везде, где только приколется, бантики — она вся была в самых ярких цветов бантиках.
Лицо ее было не русское, очень уж белы волосы и этот Яблоновый овал, но произносила она слова чисто по-русски, как московская, а пела задумчивым голосом и с каким-то отчаянным надтреском — или такое от без передышки, не переставая петь?
Когда поют, я всегда гляжу в рот: на губах очень явственно, я чувствую, как играет душа — весь человек со всей его тайной и со всей под улыбкой скрытой болью.
Она пела, повертывая плечами и притоптывая — душу свою измученную и оплеванную:
И с гвоздящим звуком, из глубины тоскующих звуков вдруг обдал меня голос и я вдохнул его с подголосьями до самого сердца. И как плетью всхлеснуло меня.
Я и тогда — я давно это понял, что такое загубленная жизнь человека, и не от людей загублена жизнь — бедные вы, бедные люди! — а по судьбе — по жестокой доле отмеченного