«Прах коего, читал я, покоится на Ваганьковском»..., а дальше слова Гамлета о бедном Иорике. Кугульский обещал дать подробный отчет о замечательной, полной приключений, разнообразной жизни этого «несравненного» артиста и циркового деятеля.
Театральный мир — интерес на сезон, а сезон как раз кончался. Какие уж там подробности! Кугульский женился и уехал в Париж, а его заместитель по «Новостям» Рогнедов ускакал в Южную Америку «проветриться». Так о Иорике и не вспомнили — бедный Иорик!
У наших фабричных ворот летом появился какой-то, он был не один, а с собачкой: ушастого Яруна сразу все узнали по шестому пальцу. Но хозяин, нет, это был не Иорик, и одет по-другому, сверх пиджака на нем не то мантия, не то подержанная попона, а за музыку самая обыкновенная гармонья. Это был тоже фокусник — бродячий комедиант Лоренцо.
Как и Иорик, Лоренцо всовывает себе в нос тонкие гвозди, но яйцо не глотает, за то может, «по старинным комедиям», состряпать яичницу в шляпе, может и со спичками, и ловко пустит бенгальские огни.
Коверкая слова, как заправский комедиант, Лоренцо играл со своими магическими инструментами и его острая птичья мордочка уморительные строила рожи. С неизменным «по Иорику» безразличием говоря: «сработаем!», он проделал знакомые фокусы, а в заключение «яичница».
После представления, как полагается музыка.
Присев на лавочку, Лоренцо распустил свою гармонью, и, перебирая взалив послушные лады, начал «страдать»: «то как зверь она завоет, то заплачет, как дитя».
Очень «зверь» всех растрогал. А когда по обычаю пересчитывая пальцы у Яруна и дивясь чуду природы, клали в картуз копейки, Лоренцо щегольнул цирковым «трюком»: не подымаясь с лавочки, ловко вывернул ногу, и изогнувшимся носком сапога, как шестым пальцем, сбил с головы, тоже на фокусы глазевшего, городового его форменный с плевком картуз. — Браво!!!
И уж поднялся уходить, и вдруг его птичьи глаза глобусом, закружились, ища: он вспомнил и нетвердо, как дети, прочитал по записке — и я услышал свое имя, прозвучавшее испанским: «Ремоз».
Лоренцо мне объяснил, что он точно не знает, по каким фабрикам ходил его товарищ, а есть дело и если я тот самый Ремоз — тут он порылся в бездонных карманах и из-под попоны вытащил паленую утячью голову и... и я узнал в его руках знакомый мне камертон.
Тут подошла и собачка, обнюхала голову утячью и меня, и подает мне свою шестипалую лапу. И я читаю в ее глазах:
Ремозу. «От Иорика на память».
Много подробностей сообщил мне Лоренцо о судьбе Иорика. Но не все. И только мои глаза открыли мне всю правду.
Надо было побрить очень важного покойника — помер генерал Ахлестов. Похороны были объявлены обер-сверх-перворазрядные: полный хор регента Василия Степановича Лебедева и с протодьяконом Успенского Собора Шаховцовым. А про Шаховцова молва, в горле будто у протодьякона волосы кустами, и оттого такая увлекательная жуть, как заведет «вечную память», — а это значит, будет вся Москва! Заправилы Похоронного Бюро с Малой Дмитровки хвастали, что на Малом Театре костюм Тени Отца Гамлета работа вовсе не костюмера Императорских Театров знаменитого Дябова, а их похоронного мастера Чашникова, и вот случай щегольнуть отделкой «усопшего» генерала Ахлестова — вся Москва! Обратились к Базилю. А Базиль не дурак, правда, за бритье покойника заломил цену: что-то насчитано, чуть ли как не за дюжину живых модных «под бобрика», но зато с ручательством: чисто, гладко и с блеском — вся Москва! А исполнить такую ответственную работу из всех иностранных мастеров мог только «англичанин».
Базиль предупреждал Иорика: «без фокусов».
С покойником работа несложная, так думал Иорик. Так и всем казалось. Иорик выбрил генерала — мое почтение! С живым так не «сработаешь». И как полагается, подкрутя усы, вспрыснул духами и подпудрил. Чисто, гладко и с блеском стекленели щеки и подбородок. Если бы позволено было, он сам бы себе крикнул: «браво», а между тем...
Когда по Гоголевскому примеру Иорик для удобства взял покойника за нос и неосторожно приплюснул ноздри, под вздрогнувшим пальцем что-то хлюпнуло. И этот смешной звук сверлом застрял в ушах. И опять: бритва, скользнув, резанула по квелой подсиненной коже, а из раны не кровь... кровь пузырьком показалась на Иориковом тонком, изловчившемся в фокусах, эластическом пальце. Он пососал себе палец, — чего-то солоно, — и чувствует, как палец вдруг онемел. Но это еще не самое: в растери под гнетущим сверлом, Иорик приноровился было, схватившись, как за свое испытанное и несомненное, выкинуть коленце: взвить над покойником мыло. Но странно, никакого пенящегося Монблана не вышло. Повторил — ничего: ни радуги, ни блуждающих огней — ничего! Все пропало! И все это пропалое, пронзающее «ничего», схлюпилось в его ушах в тот ноздревой сверлящий звук и поползло — и ползет из всех щелей и щелок горлом, заросшим волосами, мучая пальцем, оно ползло без заката и памяти: «ве-е-еч(ная)... накатывая.
Вернувшись с работы, Иорик повесился.