— Вы… что же это? — взял их и сделал движение бросить обратно Иртышов.
— Сколько могу, — шепотом сказал Ваня.
— Куда же я с таким капиталом огромным могу уехать, хотел бы я знать? — почти крикнул Иртышов.
Но Ваня положил палец на свою нижнюю губу и качнул головою на дверь.
— Кричать зачем же?.. Значит, можно надеяться, что вы на время отсюда спасетесь?
— Там видно будет, — отозвался Иртышов и повернулся к стене сначала одними коленями, потом весь.
— Советую, — сказал, уходя, Ваня. — Прощайте.
Иртышов не ответил.
Ваня, еще сидя в передней отца, просил Марью Гавриловну, чтобы та зашла к нему сказать, если отцу будет плохо. И теперь, после разговора с Иртышовым, он у себя наверху все поглядывал в окна тревожно, ждал ее и не притрагивался к кистям.
Ходил по комнатам и вспоминал картину отца. Вспоминал не так, как вспоминают зрители из толпы, наполняющей выставки и галереи, а так, как вспоминают только художники, отмечая в памяти то, что они только одни умеют ценить.
И, проходивши так довольно долго, он повернул все свои холсты лицом к стене…
Потом, когда наступили сумерки, он послал Настасью к Марье Гавриловне как-нибудь найти ее и узнать, как здоровье отца.
Настасья пришла, когда он, устав от темноты, зажег уже лампу, и передала с укоризной в голосе, точно Ваня был виноват в этом, что старик лежит на диване у себя в мастерской, конечно, не жалуется, но, однако, выпил уже два графина воды.
Ночь провел Ваня очень беспокойно, а утром пошел сам к дому отца.
Подходя к воротам, встретил Марью Гавриловну, выходившую, как обычно по утрам, на базар с корзинкой. Явно обрадовалась она, увидя Ваню, и очень сконфузилась, когда Ваня, спросивши уже: «Как себя чувствует отец?» — и получивши ответ: «Какой всегда бывает, такой и теперь!» — снял с ее темно-синей кофточки с левого рукава приставшую белую нитку.
— Ах, благодарю вас, Иван Алексеич! — пропела она серебряно. — Вот знак какой!.. Значит, блондин по дороге привяжется!
— Какой блондин? — не понял Ваня.
— Какой-нибудь… раз ежели белая нитка прицепилась!
— А если бы черная? — рассеянно рокотнул Ваня.
— Тогда уж, разумеется, брюне-ет!
Два раза не спеша прошелся потом Ваня взад и вперед вдоль ограды отцовского дома, но в калитку так и не решился войти.
Часа через два приехавший навестить своих больных Худолей имел очень убитый вид, когда говорил с Ваней о выходке Иртышова, и часто повторял:
— Ну кто бы мог подумать, а?.. И к чему, к чему это?.. Зачем?..
Как ни отговаривал Ваня Худолея, он все-таки поехал к старику извиняться, взявши с собой о. Леонида, надевшего теперь не только новые ботинки, но и новую рясу.
Старик просил Марью Гавриловну передать этим новым гостям, что он не болен и не собирается умирать, поэтому ни доктор, ни священник ему не нужны.
Марья Гавриловна не сказала этого; она пропела серебряно:
— Очень, очень извиняется Алексей Фомич!.. Очень, очень расстроился и никак, никак не может принять!
Она думала, что так будет гораздо приличнее и не обидно.
Ни доктор, ни священник на это действительно не обиделись, только долго и горячо просили передать свое сочувствие и обещали прислать письмо.
Уезжая, доктор посоветовал даже Марье Гавриловне взять для старика какие-то капли, которые дадут в аптеке без рецепта. И хотя Марья Гавриловна ответила, что Алексей Фомич лекарств никаких не любит и пить капель не будет, все-таки усиленно пыталась запомнить, какие именно капли, и все повторяла про себя, но, проводив гостей до калитки, решительно и бесповоротно забыла.
Относясь к Иртышову по-прежнему, как к больному, и потому в выражениях мягких, даже ласковых, Худолей просил его покинуть нижний этаж дома Вани.
— Я думаю, вы сами видите, что нельзя иначе! — развел он сожалеюще руками.
— Еще бы не видеть!.. Отлично вижу! — отозвался неозабоченно Иртышов.
И, дождавшись сумерек, он действительно ушел, унося с собою маленький дорожный саквояжик, в котором разместил все свои вещи: две-три книжонки, перемену белья и подушку.
Подушка занимала в саквояжике не больше места, чем рубашка, так как была резиновая.
Глава седьмая
Отец и сын
Когда Иртышов уходил из нижнего этажа дома Вани со своим легким саквояжиком, он, привычный к осторожности, выбрал для этого сумерки: не день, когда все кажется подозрительным тебе самому, и не ночь, когда ты сам кажешься подозрительным встречным людям.
Сумерки этого дня были как-то особенно удобны для дальней прогулки с саквояжиком: они были сырые, вязкие, вбирающие. Какая-то мелкая мгла сеялась, и встречные глядели себе под ноги и поправляли кашне и воротники пальто. А лица у всех были цвета необожженных свечей.
Поработавши длинными тонкими ногами с полчаса, Иртышов уже при лампе сидел и пил чай у своего случайного знакомого, учителя торговой школы, Павла Кузьмича, холостяка лет тридцати пяти, с черными волосами, очень густыми и стоящими щеткой, с рябоватым широконоздрым носом, все время встревоженно нюхающим, и с глазами черными, блестящими и косящими. Бороду он брил, а в башкирских редких усах его был очень толстый волос. Ростом Павел Кузьмич был невысок, но плотен.