— Старый Тасборо и я уломали Бентуорта поговорить с министром внутренних дел, вчера вечером я получил от Помещика записку: «Уолтер сказал, что рассмотрит дело строго по существу, невзирая на общественное положение вашего племянника». Общественное положение! Ну и ну! Я всегда говорил, что этот тип — не бог весть какая находка для нашей партии!
— Ах, если бы он действительно рассмотрел дело по существу! — воскликнула Динни. — Тогда бы за Хьюберта нечего было бояться. Как я ненавижу это угодничество перед простонародьем! Какому-нибудь извозчику он бы скорее поверил на слово.
— Это естественная реакция на прежние порядки, Динни, и, как всякая реакция, она заходит слишком далеко. Когда я был мальчишкой, привилегии еще действительно существовали. Теперь все пошло наоборот: положение в обществе только вредит вам в глазах закона. Труднее всего плыть против течения: ты и хочешь быть справедливым, да не можешь.
— Знаешь, о чем я думала по дороге сюда? Зачем только и ты, и Хьюберт, и папа, и дядя Адриан, и сотни других трудятся не за страх, а за совесть, — я хочу сказать, не только ради хлеба насущного?
— Спроси тетю, — ответил Хилери.
— Тетя Мэй, — зачем?
— Не знаю, Динни. Меня воспитывали в убеждении, что так надо, вот я и продолжаю в это верить. Была бы ты замужем и имела детей, ты бы, наверно, об этом не спрашивала.
— Так я и знала, что тетя Мэй увильнет от ответа. А ты, дядя?
— Что ж, Динни, я тоже не знаю. Мы и правда делаем то, к чему приучены; вот и все.
— В своем дневнике Хьюберт пишет, что забота о других — это в сущности забота о себе самом. Это верно?
— Очень уж прямолинейно сказано. Я бы предпочел выразить это так: все мы зависим друг от друга, и, если хочешь позаботиться о себе, приходится ничуть не меньше заботиться о других.
— А стоим ли мы того, чтобы о себе заботиться?
— Ты хочешь сказать: стоит ли чего-нибудь наша жизнь?
— Да.
— Люди живут на земле уже пятьсот тысяч лет (Адриан уверяет, что даже миллион), а их сейчас больше, чем когда бы то ни было. Видишь! Разве человеческая жизнь — а она ведь такая хрупкая — сохранилась бы вопреки всем нашим бедам и тяготам, если бы жить на свете не стоило?
— Наверно, нет, — задумчиво произнесла Динни. — Кажется, в Лондоне перестаешь понимать истинную цену вещей.
Тут вошла горничная.
— Сэр, вас хочет видеть мистер Камерон.
— Пусть войдет. Он поможет тебе познать цену вещей, Динни. Это ходячий пример неистребимой любви к жизни: болел всеми болезнями на свете, включая черную лихорадку, прошел через три войны, пережил два землетрясения, работал кем только хочешь во всех уголках земного шара, а сейчас — безработный и вдобавок страдает пороком сердца.
Вошел Камерон — невысокий, худощавый человек лет пятидесяти, с ясными серыми глазами, крючковатым носом и темными седеющими волосами. Одна рука была у него на перевязи, точно он вывихнул большой палец.
— Здравствуйте, Камерон, — сказал, вставая, Хилери. — Снова попали в переделку?
— Эх, если бы вы только видели, как эти мерзавцы в моем районе обращаются с лошадьми! Вот и дошло вчера до драки. Хлестать безответную скотину, да еще и нагруженную сверх всякой меры, — тут уж я не стерпел.
— Надеюсь, вы ему как следует влепили!
У Камерона глаза заблестели от удовольствия.
— Да, раскровянил ему нос и вывихнул себе палец. Но я зашел к вам, сэр, сказать, что приходский совет нашел мне работу. Не бог весть какую, но я прокормлюсь.
— Отлично! А теперь извините меня, Камерон, но миссис Черрел и я спешим на собрание. Садитесь, выпейте чашку кофе и поболтайте с моей племянницей. Расскажите ей о Бразилии.
Камерон посмотрел на Динни. Улыбка у него была обаятельная.