— Monsieur, au fond [45] мы все думаем только о себе. Казаться самоотверженным — это только особая манера проповедовать самоусовершенствование. Вы полагаете, что не быть навязчивым — это один из способов самоусовершенствования. Eh bien! [46] Да разве это не есть проявление самого глубокого интереса к себе? Освободиться от этого можно только одним путем: делать свое дело, забывая о себе, как забываю обо всем я, когда пишу картину. Но, — добавил он с неожиданной улыбкой, — вы ведь не захотите забыть о самоусовершенствовании — это шло бы вразрез с вашей профессией!.. Итак, мне придется забрать этот портрет. Можно? Это одна из лучших моих работ. Я очень жалею, что не окончил его.
— Когда-нибудь потом, быть может…
— Когда-нибудь! Портрет останется таким же, но mademoiselle — нет! Она натолкнется на что-либо в жизни, и вы увидите — это лицо уйдет в небытие. Нет, я предпочитаю сохранить портрет таким, какой он сейчас. В нем — правда.
Сняв полотно, он сложил мольберт и прислонил его к стене.
— Bon soir, monsieur [47], вы были очень добры ко мне. — Он потряс руку Пирсону, и на мгновение в его лице не осталось ничего, кроме глаз, в которых светилась какая-то затаенная мысль. Adieu! [48]
— До свидания! — тихо ответил Пирсон. — Да благословит вас бог!
— Не думаю, чтобы я очень верил в него, — ответил Лавенди. — Но я всегда буду помнить, что такой хороший человек, как вы, хотел этого. Пожалуйста, передайте mademoiselle мое самое почтительное приветствие. Если позволите, я зайду за остальными вещами завтра. — И, взяв полотно и мольберт, он удалился.
Пирсон сидел в старой гостиной, поджидая Грэтиану и размышляя над словами художника. Неужели из-за своего воспитания и положения он не может относиться к людям по-братски? Не в этом ли секрет того бессилия, которое он время от времени ощущал? Не в этом ли причина того, что милосердие и любовь не пускали ростков в сердцах его паствы? «Видит бог, я никогда сознательно не ощущал своего превосходства, — подумал он. — И все-таки я бы постыдился рассказывать людям о своих бедах и борьбе с самим собой. Не назвал ли бы нас Христос, очутись он снова на земле, фарисеями за то, что мы считаем себя на голову выше остальных людей? Но, право же, оберегая свои души от других людей, мы проявляем себя скорее как фарисеи, чем как христиане. Художник назвал нас чиновниками. Боюсь… боюсь, что это правда». Ну, хватит! Теперь уж для этого не будет времени. Там, куда он поедет, он научится раскрывать сердца других и раскрывать свое сердце. Страдания и смерть снимают все барьеры, делают всех людей братьями. Он все еще сидел задумавшись, когда вошла Грэтиана. Взяв ее руку, он сказал:
— Ноэль уехала к Джорджу, и мне хотелось бы, чтобы ты тоже перевелась туда, Грэйси. Я оставляю приход и буду просить о назначении меня капелланом в армию.
— Оставляешь приход? После стольких лет? И все из-за Нолли?
— Нет, мне кажется, не из-за этого — просто пришло время! Я чувствую, что моя работа здесь бесплодна.
— О нет! Но даже если и так, то это только потому, что…
— Только почему, Грэйси? — улыбнулся Пирсон.
— Папа, то же самое происходило и со мной. Мы должны сами думать обо всем и сами все решать, руководствуясь своей совестью; мы больше не можем смотреть на мир чужими глазами.
Лицо Пирсона потемнело.
— Ах! — сказал он. — Как это мучительно — потерять веру!
— Но зато мы становимся милосердными! — воскликнула Грэтиана:
— Вера и милосердие не противоречат друг другу, моя дорогая.
— Да, в теории; но на практике они нередко находятся на разных полюсах. Ах, папа! Ты выглядишь таким усталым. Ты и в самом деле принял окончательное решение? А тебе не будет одиноко?
— Быть может. Но там я обрету себя.
У него было такое лицо, что Грэтиане стало больно, и она отвернулась.