Ненавидя урок и недоучек образца 1917 года, Машенька решает «действовать во благо России только в одиночку». И даже анонимно. «Не вступая ни в какие объединения, партии, группы, союзы». Ибо «здесь все мираж, все неправда, сон, а явь там, где меня нет».
Но «там» – такая партия и такой Союз, что лучше уж страдать здесь.
Результат: пустота. Душевное опустошение, охватывающее тебя независимо от того, помогла ли ты стране, где тебя «нет». Мария Мерзловская помогла: вычислила, сколько у Роммеля танков в Африке, чем подтолкнула осторожных британцев к решительным действиям. Повлияла на ход войны! Мата Хари не сдюжила такое, хотя и сложила голову. А Мария Мерзловская сдюжила, да вот жить ей после этого досталось лет до ста. Жить – ощущая неизбывную пустоту в себе и вокруг себя.
Можно ли было избежать подобного жребия?
Да. Но для этого надо было оказаться душой «в нашей буче, боевой, кипучей» – той самой, которую заварили «урки и недоучки».
Кажется, сейчас мы упремся в главную неразрешимость.
А те благородно воспитанные и высоко образованные господа офицеры, которые, пятясь, сдали Россию уркам и недоучкам, помнят ли, от кого сами-то происходят?
«…И всегда, всякий раз История Государства Российского пишется заново, новыми холуями… а разве с Романовыми было не то же самое, что и с нынешними владетелями живых и мертвых душ? Они ведь тоже начали писать историю страны с 1613 года, повесили наследника престола, трехлетнего Ивана, и начали… Боже, неужели так будет и после советской власти?..»
В том, что советская власть – ненадолго, мать Машеньки и Сашеньки, графиня Мерзловская, в девичестве Ланге, в укрывище Галушко, не сомневается. Она сомневается в другом: «Что будет после? Будет ли лучше?»
Вацлав Михальский, которому судьба дала увидеть конец Советской и установление антисоветской власти, отвечает на вопрос своей героини так:
«Когда страной правит одна банда, государство считается тоталитарным, а когда по очереди две или больше – демократическим».
Утешившись таким образом, давайте возвратимся к тем «ополоумевшим» русским, которые в 1917 году захватили Россию, а в 1920-м обратили в бегство неополоумевших, в том числе благородных белых адмиралов, чьи дочери стали несчастными. Откуда такая «бездна народного безумия»? С чего это в народе вдруг объявилось столько выродков, «способных к палачеству»? Их что, прислали в Россию в запломбированных вагонах? Или эти, присланные, всех остальных – «одурачили»?
Одурачили. Только не они…
…А те, что научили их задавать себе и окружающим вечные вопросы, на которые нет ответов, настроили жить «где-то в светлом будущем».
«Ах, это светлое будущее – сколько вреда принесло оно русским, эти вечные наши разговоры о светлом будущем, что-то вроде подслащенной отравы…»
И в 1917-м?!
«…и в 1917 году народ не белены объелся, а именно пустопорожних разговоров о светлом будущем. Русские классики тоже здесь поработали, тоже невольно приложили руку… Если бы Чехов…»
Ну вот. И Чехов. Автор любимейших «Трех сестер», чуть не наизусть выученный, спасающий души и в знойной предвоенной Сахаре, и в знобкой предвоенной Москве.
«…Если бы Чехов дожил до революции, то наверняка остался бы в России, и его бы шлепнули в Крыму или сгноили в темнице в порядке благодарности за беседы о светлом будущем».
Всё! После такого удара не встают.
Интересно: а если бы Чехов и другие русские классики, выкинутые победителями на помойку и вытащенные побежденными в ларь, – если бы не заморочили народ эти умники своими химерами, какие дети природы бродили бы теперь в описываемом пространстве, какие урки гуляли бы «в заповедных и дремучих страшных муромских лесах» и какие другие урки наводили бы здесь свои порядки?
– Мы свои, свои! – кричат узники Освенцима освободителям. А те им: – Кто вы такие – не знаем!
Семнадцать левых сапог подсчитывает молодой писатель Михальский, мучительно думая, что с этим делать.
Думает и маститый писатель Михальский. «Одинокому везде пустыня… Для радости нужны двое». И терпеливо ведет двух сестер по медленно сближающимся маршрутам. От весны в Карфагене 1921 года к весне в Праге 1945-го.
А мы остаемся в плену проклятых вопросов, им перед нами поставленных.
В своем плену.
Что ни говори, а Михальский – белая ворона в современной прозе. Или – мамонт, если искать ему более монументальное измерение. Обязательно – белый. Если учесть истоки повествования, сразу же твердо нащупанные в бело-красном месиве Гражданской войны.
Дело и в самом жанре. Писать многотомную эпопею и публиковать ее на протяжении десяти лет – в ситуации, когда литература пляшет на ежегодных счетах купли-продажи, и тексты бывают рассчитаны на сезон (успеть распродать!), и стилистика выворачивается наизнанку (только бы заявить о себе на рыночном аукционе – перехватить внимание – успеть!).