1846. Окт(ябрь) 25. Так много жилось и работалось, что мне наконец жаль стало унести все это с собою. Пусть прочтут дети, – их жизнь не даст им, может быть, столько опыта. Не знаю, долго ли это будет и что будет потом, но пока я жива – более или менее, – они будут сохранены от этих опытов; хорошо ли это – не знаю, но как-то нет сил не отдернуть свечи, когда ребенок протягивает к ней руку. Не так было со мною. С ранних лет или даже дней отданная случайности и себе, я часто изнемогала от блужданья впотьмах, от безответных вопросов, от того, что не было точки под ногами, на которой бы я могла остановиться и отдохнуть, не было руки, на которую б опереться… Мое прошедшее интересно внутренними и внешними событиями, но я расскажу его после как-нибудь, на досуге… Настоящее охватывает все существо мое; страшная разработка… до того все сдвинуто с своего места, все взломано и перепутано, что слова, имевшие ярко определенное значение целые столетия, для меня стерты и не имеют более смысла.
30-е, середа. Сегодня я ездила с Марьей Федоровной проститься к Огареву, он уезжает в свою пензенскую деревню, и, может быть, надолго… Горько расставаться с ним, он много увозит с собою. У Александра из нашего кружка не осталось никого, кроме его; я еще имею к иным слабость, но только слабость… религиозная эпоха наших отношений прошла; юношеская восторженность, фантастическая вера, уважение – все прошло! И как быстро. Шесть месяцев тому назад всем, протягивая друг другу руку, хотелось еще думать, что нет в свете людей ближе между собой, теперь даже и этого никому не хочется. Какая страшная тоска и грусть была во всех, когда сознали, что нет этой близости, какая пустота; будто после похорон лучшего из друзей. И в самом деле были похороны не одного, а всех лучших друзей. У нас остался один Огарев, у них – не знаю кто. – Однакоже мало-помалу силы возвращаются, проще, самобытнее становишься, будто сошел со сцены и смотришь на нее из партера; игра была откровенна, все же было трудно, тяжело, неестественно. Разошлися по домам, теперь хочется уехать подальше, подальше…
Ноябрь, 1-е. Да, уехать, – мы уже несколько лет собираемся в чужие краи, здоровье мое расстроено, для меня необходимо это путешествие, писала просьбу к императрице пять лет тому назад – все бесполезно; Александр ездил в Петербург в прошлом месяце, хлопотал, хлопотал, Ольга Александровна Жеребцова расположена к нам как нельзя лучше, она много может, и она хлопотала; Дубельт, Орлов желали этого и не могли ничего сделать. Прежде нужно освободиться от надзора полиции, который уже продолжается одиннадцать лет. Пошла бумага об этом в Петербург, – что-то будет? Впрочем, я как-то спокойнее ожидаю теперь позволенье и отказ. Что это – равнодушие или твердость? – но на все смотришь спокойнее, удовлетворения все меньше и меньше и требовательности меньше… Не резигнация[188] ли это? Какое жалкое чувство; нет, лучше сердиться или страдать. Отчего же я не сержусь и не страдаю, и не сознаю резигнации – и не равнодушие это, стало – твердость. По временам я чувствую страшное развитие силы в себе, не могу себе представить несчастия, под которым бы я пала. Последний припадок слабости со мною был в июне, на даче, тогда, как разорвалась цепь дружеских отношений и каждое звено отпало само по себе. У меня поколебалась вера в Александра – не в него, а в нераздельность, в слитость наших существований, но это прошло, как болезнь, и не возвратится более. Теперь я не за многое поручусь в будущем, но поручусь за то, что это отношение останется цело, сколько бы ни пришлось ему выдержать толчков. Могут быть увлечения, страсть, но наша любовь во всем этом останется невредима.