Забегая несколько вперед, позволю себе привести некоторые дальнейшие черты из деятельности этого интересного «начальника». «В августе 1893 года, — писали из Лукоянова в газету „Неделя“ (№ 49), — земский начальник Бестужев уехал куда-то без отпуска и не сдав должности. Наступил сентябрь: на почте накопился ворох срочной корреспонденции, тяжущиеся бродили по уезду (!), расспрашивая, кому они должны подавать жалобы и прошения. Наконец, 9 сентября получено (частное) письмо от господина Бестужева, гласившее, что он не вернется еще месяц, а дела остались у одного из волостных писарей» (!!).
«Съезд долго не знал, как поступить в таких невиданных обстоятельствах; наконец, составили комиссию „для отыскания дел“ господина Бестужева и прежде всего для выяснения, какому именно из волостных писарей уезда г. Бестужев сдал свою должность. Когда искомый писарь был найден, комиссия приступила к разборке груды бумаг, о чем составила протокол. Вот точная выписка из этого любопытного документа:
Вот какой интересный молодой человек распоряжался судьбой злополучной лукояновской «Камчатки», и вот от кого зависела судьба десятков тысяч голодающих семей! Не лишено интереса, что во время «лукояновской полемики» князь Мещерский в «Гражданине» называл господина Бестужева «одним из лучших земских начальников». Но еще любопытнее та снисходительность, с какой посмотрело на все эти проделки интересного молодого человека его начальство. Через некоторое время он спокойно появился опять в уезде и стал заключать у местного нотариуса гражданские сделки (!) по поводу своих должностных злоупотреблений. Он растратил «залоги», вверенные ему, как должностному лицу и судье?.. Что за беда! Как «благородный дворянин С. Н. Бестужев», он готов заменить их своими личными обязательствами… Совершив все это без всяких препятствий и замяв каким-то образом дело о побоях, нанесенных в трактире солдату местной команды[52]
, он отправился на другую должность в Сибирь, где ему была вверена забота о переселенцах на одном из переселенческих пунктов. Долго ли он там удержался, где опять благодетельствует мужиков, какие еще получал назначения, — мне неизвестно…Сход в Петровке оставил во мне впечатление покорной угнетенности и безнадежной скорби. Мужики больше молчали. Не было слышно этого шумного говора, тех обильных, порой иронических и метких характеристик, какими в других местах встречалось чуть не каждое имя.
— Ну, ну, старики! Что ж вы молчите?.. Шаронова Андрея поместим, что ли? — то и дело приходилось мне будить угрюмое молчание толпы.
— Как не поместить… Чай, надо поместить… Восьмидесяти лет человек. Куда ему податься…
— Мы, господин, потому мало говорим, — заметил один из стариков, — друг дружки стыдимся. Вы, может, меня запишете, а другой-то еще хуже. Все мы плохи, уж вот как, вот как плохи!
— Нешто мы жители, поглядите на нас.
— Какеи мы жители, что уж…
«Житель» — это крестьянин, хозяин, человек самостоятельный, в противоположность бездомнику, бесхозяйному, нищему. Трудно себе представить впечатление этих слов: «какие мы жители», когда целая деревня говорит это о себе. Уничижение, уныние, потупленные глаза, стыд собственного существования… И невольно, как посмотришь, соглашаешься с ними: какие уж это жители!
В других местах хозяин, «житель» не пойдет в столовую, как бы ни нуждался. Лучшие, еще не забывшие недавнее время, когда они были «настоящие жители», — не пошлют даже ребенка. Один раз старик, у которого мы записали внука, вышел на время из избы и, вернувшись, очевидно после разговора с мальчиком, сказал решительно:
— Выпиши назад. Нейдет! Помру, говорит, на печке, а не пойду.
В Петровке я не встречал уже этой стыдливости, здесь не было случаев отказов от посещения столовой. Здесь большинство не стеснялось просить лично за себя, не выжидая, пока выскажутся сторонние. «Троих запишите, четверых у меня».
— Что вы, какие глупые, право, — остановил, наконец, поток этих просьб умный старик, с приятным лицом, хотя тоже отмеченным общей печатью подавленной скорби… — Ведь это благодать, Христа-ради, а не казна! Одного-двух с хлеба долой, и то слава Христу… А вы бы всей семьей так и затискались… Говорите, кто уж вовсе не терпит.
Стыд, не совсем еще умерший, просыпается в толпе, но зато после этих слов она угнетенно и тупо молчит.
— Плохо в этом доме, — слышится порой, — лебеды переели уже несколько (то есть очень много).
— Теперь и лебеды не стало.
— И этот тоже плох мужичонко-те. С самой сорной тропы! Давно побирается.
— Да, вот Александр Фролович знает. Давно уже тропу к нему на хутор пробил позадь дворов…