И вдобавок ко всему то и дело выступают вперед подозрительные, землистые лица, слышатся голоса с особенной, то хрипучей, то гортанной или носовой зловещею нотой. И большая часть из таких больных сами не знают еще, что уже носят в себе сильно развитую болезнь.
Писарь, сидящий рядом со мной, то и дело как-то странно откашливается.
— Вы здоровы? — спрашиваю я у него.
— Здоров… вот что-то… перехватило.
Но я вижу ясно, что уже болезнь подвинулась далеко, проступает в слезящихся глазах, в землистом лице.
Несчастный муж сифилитической бабы то и дело выдвигается из толпы и прерывает нашу работу…
— Ваше благородие, как же мне с бабой-те быть?..
— Молчи, видишь, сейчас некогда.
— Терпежу нет. Дети… Изба махонькая…
Через несколько минут его мрачный, глухой и страдающий голос опять нарушает угрюмую тишину этого угнетенного схода:
— Из сил я выбился. Смерти господь не дает ей. Господи, царица небесная!
На улице он опять выдвигает вперед старосту и сам приступает к нам с неотвязным вопросом:
— Как быть?.. Терпежу нету мне, невозможно мне терпеть, ваше благородие, сделайте божескую милость…
Я даю ему денег на больную, — это все, что я могу сделать. Больная неизлечима, болезнь ее в этом периоде не заразительна, поэтому ее не возьмут в больницу. И вот, целая семья живет в тесной избе с полуумершим и разлагающимся человеком, отравляемая невыносимым «духом». Это, господа, не голод, это не связано ни с засухой, ни с неурожаем. Это для Петровки, для многих Петровок — обычное, заурядное, хроническое явление!
С тяжестью в голове, отуманенные, выбрались мы из тесной избы, с плотной, угрюмой толпой, с ее угнетенным, подавленным и подавляющим настроением, с этими землистыми лицами мужиков, женщин, детей и подростков, едва выделявшихся в парном и темном воздухе курного жилья. На дворе нас встретил уже вечер. Мгла. Лес стоит невдалеке, задернувшись сизым туманом… Там, в двенадцати верстах, в чаще стоит Ташинский завод, наделяющий эти подлесные деревеньки скудным заработком и «дурною болью». А тут уже — с поцелуем матери, с куском поданного Христа-ради хлеба, с надетым на время чужим платочком, — переходит невидимо дурная боль от человека к человеку, из избы в избу и ужасом давит несчастную, темную, беззащитную в своем невежестве деревню.
Мы зашли в ближайшую избу — Кутьина, Степана Егорова. Сам хозяин — явный сифилитик, у которого, по образному выражению одного из его односельцев, лукавая болезнь уже «забралась в нутренность и начинает втягивать нос за собой». Нос у него припух, он гнусит. Его уже все признают больным. В тесной, черной курной избе — две бабы, обе худые до невероятности, одна беременная, другая держит на руках ребенка. На грядке — лукошко с кусками хлеба, собранного подаянием. За этим хлебом с утра ходила по дальним деревням девочка лет семи. Сколько ей пришлось выходить, видно из того, что она по пути заходила на завод, что, по прямому пути, составит двадцать четыре версты, считая туда и обратно.
Теперь она спит. Устала. Предыдущую ночь тоже не слала, потому что заболел палец, всю ночь металась и стонала. На заводе доктор перевязал… Пахнет йодоформом… Признак плохой!..
— Отчего заболело? Ушиблась?
— Нет, так… без всего, просто заболел, — отвечает мать, любовно гладя волосы у спящей. — Теперь пришла, притомилась. «Мама, я ляжу». — Ляжь, моя милая, ляжь! Кормилица наша!.. Видишь, и не разделась, так заснула.
Я наклоняюсь. Одетая, даже в сермяжном кафтане, девочка спит глубоким сном. На лице спокойствие забытья. А в изголовии уже, быть может, стоит роковая судьба, и несчастному ребенку предстоит умирать страшною, незаслуженною смертью… За что?..
Я отказался заходить в другие избы. На дворе совсем стемнело. Маленькие, бесформенные хижины, больше похожие на кучки навоза, под мрачной стеною леса… Кой-где огонек, жалкие оборванные фигуры, с удивлением рассматривающие невиданных великолепных господ. И в самом деле, какими великолепными должны мы казаться этим «нежителям», с нашими здоровыми лицами, дохами, шубами, с этими сытыми лошадьми, нетерпеливо бьющими копытами землю… И притом еще — какие благодетели!