«С начала «Дневника писателя», — пишет Страхов, — он (Достоевский. —
Иногда это было почти непосильно. «У меня буквально нет ни минуты времени, — пишет Достоевский в октябре 1880 года П.Е. Гусевой, — для исполнения самых святых и неотложных обязанностей. Я всё запустил, всё бросил, о себе не говорю. Теперь ночь, 6–й час пополуночи, город просыпается, а я еще не ложился. А мне говорят доктора, чтоб я не смел мучить себя работой, спал по ночам и не сидел бы по 10 и 11 часов нагнувшись над письменным столом. Для чего я пишу ночью? А вот только что проснусь в час пополудни, как пойдут звонки за звонками: тот входит одно просит, другой другого, третий требует, четвертый настоятельно требует, чтоб я ему разрешил какой–нибудь неразрешимый «проклятый» вопрос — иначе–де я доведен до того, что застрелюсь. (А я его в первый раз вижу.) Наконец, депутация от студентов, от студенток, от гимназий, от благотворительных обществ — читать им на публичном вечере… У меня лежит несколько десятков рукописей, присланных по почте неизвестными лицами, чтоб я прочел и поместил их с рекомендацией в журналы: вы, дескать, знакомы со всеми редакциями! Да когда жежить–то, когда же свое дело делать…» (30, кн. 1: 217–218).
Но в то же самое время Достоевский не мог не осознавать, какое большое новое дело он начал. «Много доставил мне этот «Дневник» счастливых минут, именно тем, что я узнал, как сочувствует общество моей деятельности, — пишет он в декабре 1877 годаЛ.А. Ожигиной. — Я получил сотни писем изо всех концов России и научился многому, чего прежде не знал. Никогда и предположить не мог я прежде, что в нашем обществе такое множество лиц, сочувствующих вполне всему тому, во что и я верю» (29, кн. 2:178). Это письмо свидетельствует также и о том, что только свой последний роман — «Братья Карамазовы» — Достоевский создавал в ясном ощущении мощной поддержки единомышленников, которая так важна для писателя, а все предыдущие, включая «Подростка», писались в атмосфере умственного одиночества. Это подтверждает и его современница Е.А. Штакеншнейдер. «Его значение учителя, — пишет она, — так еще ново, что он и сам его не вполне сознает, да и вообще оно в сознание еще не вошло, а только входит, и дай Бог ему здоровья и веку. Продли, Господи, его жизнь! Много может он сделать добра, установить пошатнувшееся, расчистить и указать путь к правде. Главное, к нему сами идут, хотят его слушать, жаждут его слова, жаждут его, измученные, потерянные»[244]
.В этом соединении с Россией, обнаруженном благодаря «Дневнику», его великое значение. Еще недавно, в 1873 году, Достоевский писал в «Гражданине»: «Они объявляли меня «сыскно–полицейским писателем»… крепостником, вздыхающим по «крепостному состоянию»» (21:158). Правда, и в 1879 годумогли появляться такие, например, заметки о нем в печати (отзыв о «Братьях Карамазовых»): «Истерический бред развинченных нервов и эпилептические судороги — всё это смешано в один сумбур, имеющий подобие с теми грезами, которые наполняют голову пьяницы, страждущего белой горячкой после долгого запоя»[245]
.Но все–таки в 1879 году Достоевский уже мог так расценивать в письме к Победоносцеву свое положение в обществе: «Мое литературное положение считаю я почти феноменальным: как человек, пишущий зауряд против европейских начал, компрометировавший себя навеки «Бесами», то есть ретроградством и обскурантизмом, — как этот человек… все–таки признан молодежью нашей, вот этою самою расшатанной молодежью, нигилятиной и проч.! Мне уже это заявлено ими, из многих мест, единичными заявлениями и целыми корпорациями. Они объявили уже, что от меня
Достоевский не приписывал себе этого перелома в общественном сознании. Перелом в обществе действительно совершился. В «Дневнике писателя» 1880 года есть такое место: «Нужно было Пушкина, Хомяковых, Самариных, Аксаковых, чтоб начать толковать об настоящей сути народной… И когда они начали толковать об «народной правде», все смотрели на них как на эпилептиков и идиотов, имеющих в идеале — «есть редьку и писать донесения»» (26:156).