Взгляды Достоевского на воспитание детей вполне укладываются в два его кратких высказывания. Первое — в письме от 27 марта 1878 года (адресат письма не установлен): «Ваш ребенок 8 лет: знакомьте его с Евангелием, учите его веровать в Бога строго по закону. Это sine qua non[250]
, иначе не будет хорошего человека… Лучше Христа ничего не выдумаете» (30, кн. 1: 17). Второе — в «Дневнике писателя» 1877 года: «Ищите же любви и копите любовь в сердцах ваших… Любовью лишь купим сердца детей наших, а не одним лишь естественным правом над ними» (25:193).Готовясь к своему последнему роману, он писал: «Детей будет выведено много. Я их изучаю и всю жизнь изучал, и очень люблю» (30, кн. 1: 12).
А.А. Толстая вспоминает один свой разговор с И.С. Тургеневым. «Почему дети никогда не являются в ваших рассказах?» — спросила она его. Тургенев отвечал: «Ваше замечание меня тем более поражает, что оно сделано мне почти в первый раз, но оно совершенно правильно: я не люблю детей»[251]
. Даже если это не совсем правильно («Бежин луг»), ответ Тургенева знаменателен.В связи с «Дневником писателя» еще более, чем письма самого Достоевского, интересны письма к нему читателей.
«Как Ваш читатель и почитатель, в «Дневнике» Вашем находящий отклик движениям своего сердца… долгом считаю сообщить Вам следующий горестный факт, с полной надеждой услышать
Вот еще письмо (1877 год, автор — О. Антипова): «Мне семнадцать лет, г. Достоевский… я еще совсем не образована, то есть так–таки почти что совершенно, я только начинаю, и кончаю тем, что опять начинаю, скажите, какое утешение! Начинать и ждать, и больше ничего, между тем мне страшно нетерпеливо, давным–давно хочется видеть себя уже… как бы вам сказать,
Живые люди стучали в дверь. России нужна была помощь, ей нужен был в те теперь уже далекие годы человек, который не пропустит момента, «когда возмутится вода». И вот мы видим, с какой серьезностью, смирением и страхом осознавал Достоевский свое особое положение. Ведь все эти сотни людей, сотни писем, написанных по следам его романов и его «Дневника», шли не к «правящим архиереям», а к нему, петербургскому литератору, еще недавно игравшему на рулетке в Висбадене, человеку, искренне считавшему себя и несомненно бывшему и грешным, и неумелым. «Вам дружески признаюсь, — пишет он И.С. Аксакову в 1880 году, — что, предпринимая с будущего года «Дневник»… часто и многократно на коленях молился уже Богу, чтоб дал мне сердце чистое, слово чистое, безгрешное, нераздражительное, независтливое» (30, кн. 1:227).
Трудно сказать, где тяжелее была его ответственность: в печатном слове «Дневника» или в непосредственном общении с людьми. В этом смысле весьма знаменательна посмертная редакционная заметка о нем «Исторического вестника», нечто вроде некролога. «Ему случалось выслушивать исповеди самые сердечные, какие редко приходится выслушивать духовнику; ему случалось проводить целые вечера глаз на глаз с юношами, которые решались на самоубийство и отцы которых упросили их поговорить с Достоевским»[252]
.Какая же духовная власть уже возникала в его душе, которая сама была «вся буря и беспорядок» (9: 128)? Или в ней, несмотря на все его грехи и недостатки, уже жил какой–то малый луч того мира, который один только и может помочь людям, по слову преподобного Серафима: «Стяжи, радость моя, дух мирен, и тысячи вокруг тебя спасутся»? Можно сказать, во всяком случае, одно: в 70–х годах прошлого столетия, наверно, только три человека в России вели христианскую проповедь в таком широком общественном масштабе: Амвросий Оптинский, Феофан Затворник и Достоевский, хотя такое сопоставление, может быть, и покоробит некоторых церковных людей.