Как тогда понять наставления Гвиччардини самому себе: «Никогда не бороться ни с религией, ни с вещами, которые, похоже, зависят от Бога; ибо этот предмет имеет слишком большую силу в умах бестолковых»[348]
. Лучше не увлекаться чудесами; они есть во всех религиях и уже поэтому ничего не доказывают (Воспоминания, 123)[349]. Возможно, существуют чистые духи, но мы о них не можем знать (там же, 211)[350]. В равной мере тут примирение с религией и отказ от религиозных споров. В таком случае к Лютеру должна относиться и запись Гвиччардини о сумасшедших монахах, которые учат тонкостям догмата и диктуют правила веры, этим вселяя в умы только еще большую сумятицу[351].«Как отлична практика от теории!» (Заметки, 35)[352]
. Прагматизм Гвиччардини только кажется печальным. Он имеет опору в правде, ключ к которой – точное наблюдение и верное суждение, но не отвлеченная наука и не религиозная догматика. «Учение (la dottrina) в сочетании с немощью ума или не улучшает людей или губит их; но когда случающееся (lo accidentale) встречается с добротной природой (col naturale buono), оно делает их совершенными или почти божественными» (там же, 47). «Случай», сырой факт, встреча с лицом действительности – это встреча с тайной, почти с Богом. Ты готовишь что-то, трудишься, ждешь, но решит конкретная ситуация, твой неуправляемый партнер, зато какой надежный. Все безусловно признают случившееся. Если оно тебя подкрепит, ты победил.Главная ловушка для всех, кто обращает внимание на Гвиччардини, – не замечать, что его реализм и логическая строгость в приверженности к конкретному историческому факту вовсе не имеют цели «свободного развертывания истории». Вся наблюдательность служит здесь только отрезвлению человеческого ума, который должен именно отвыкнуть от распорядительного отношения к миру и узнать настоящую меру своего незнания, или, что то же, меру непредвиденности случая. (В понимании случая
у Гвиччардини можно видеть ключ к осмыслению средневековой и ренессансной фортуны). Внимательная строгость нужна Гвиччардини не для успеха в делах; тут, он знает, часто увереннее себя чувствует святая простота. «Говорят, что кто не знает хорошо все частности, не может верно рассудить. И тем не менее я видел много раз, что не имеющие большой силы суждения люди судят лучше, когда знакомы только с обобщениями, чем когда им покажут все подробности, потому что на почве обобщений у них часто появляется мужественная решимость, а услышав все частные подробности, они смущаются» (Воспоминания, 155)[353]. Решает расположение сердца, а не техническая оснащенность.Встроенные в чудесную машину мира
, непостижимым образом хранящую жизнь на земле (Воспоминания, 160 и др.), люди строго говоря не нуждаются в искусственных социальных и технических механизмах. Когда упущен этот постоянный немеханический фон мысли Гвиччардини, кажется, что при отсутствии стабильного идеала он исповедует «культ силовой кривой» и сосредоточен на узкой политической пользе. Надо понять, что нескончаемая социальная буря для Гвиччардини – школа смирения перед темнотой, в которую по своей смертной природе всегда и неизбежно окутан человек. «И философы и теологи и все другие, кто рассматривает вещи сверхприродные и которых они не видят, говорят тысячу глупостей: потому что по сути дела вещи скрыты от людей в темноте, и их исследование служило и служит больше для упражнения умов чем для нахождения истины» (там же, 125). Высшей целью остается школа. Гвиччардини не понимает, почему люди сначала губят всё, а потом бредят о высоком. Осмотритесь сначала вокруг себя и не делайте глупостей. «Не осуждаю постов, молитв и подобных благочестивых трудов, учрежденных Церковью и преподаваемых монахами. Но из благ благо – и в сравнении с ним всё другое легковесно – это никому не вредить, по мере сил помогая каждому» (Воспоминания, 159)[354].Монтень в выписанной выше маргиналии о Гвиччардини угадывает главное: в суждениях о человеческих делах Гвиччардини не принимает в расчет благих намерений добродетели, благочестия и совести как если бы этих вещей вовсе не существовало
. Причина однако не в том что он не верит в человеческую натуру, – «люди все по природе склонны больше к добру чем к злу», «от природы хотят быть свободными» (там же, 134, 203)[355], – а в том что он не хуже Лютера видит, что по желанию человека мало что делается. Решит никогда не благое намерение. Кто под влиянием массовой проповеди и в отличие от извращенных классов больше хочет добра чем народ, а между тем он тонет в таком месиве недоразумений, что простому человеку предпочтешь искушенного. «Кто говорит народ, тот говорит на самом деле обезумелое животное, полное тысячей заблуждений, тысячей путаниц, без вкуса и толка, без наслаждения, без постоянства» (там же, 140, ср. 147)[356].