В тоске и смятении я все же не мог еще раз не повидать Фридерики. То были тяжкие дни, и воспоминание о них во мне не сохранилось. Когда я, уже вскочив в седло, в последний раз протянул ей руку, слезы стояли у нее в глазах, у меня же на душе было очень скверно. Я поехал по тропинке в Друзенгейм, и вдруг мне явилось странное видение. Я увидел — не физическим, но духовным взором — себя самого, едущим мне навстречу по той же тропинке, в платье, какого я еще никогда не носил, — темно-сером с золотым шитьем. Когда я очнулся, виденье исчезло. Самое же странное, что восемь лет спустя в платье, которое привиделось мне и которое я надел не преднамеренно, а случайно, я ехал по той же дороге, чтобы еще раз навестить Фридерику. Что бы ни означали подобные видения, но странный призрак в эти первые минуты разлуки несколько успокоил меня. Смягчилась боль от того, что я навсегда покидаю прекрасный Эльзас и все, что мне там встретилось. Вырвавшись из горести расставания, я поехал дальше уже в лучшем и более мирном настроении.
Приехав в Мангейм, я, горя от нетерпения, тотчас же ринулся в зал древностей, о котором был много наслышан. Еще в Лейпциге, читая Винкельмана и Лессинга, у нас толковали об этих выдающихся произведениях искусства, но видеть их мне не доводилось, ибо кроме Лаокоона-отца и Фавна с кастаньетами в академии других слепков не было. Эзер же, если и говорил при случае об этих статуях, то, по обыкновению, довольно загадочно. Да и как прикажете внушать неофиту понятия о вершинах искусства?
Директор Фершафель оказал мне любезный прием. Один из его помощников пошел со мною и, отперев зал, оставил меня наедине с моими чувствами и мыслями. Охваченный бурею впечатлений, я стоял в просторном четырехугольном зале, из-за огромной своей высоты казавшемся почти кубическим; яркий свет падал в него из окон, расположенных высоко под самым карнизом. Великолепнейшие древние статуи были расставлены не только вдоль стен, но и посередине зала — целый лес статуй, через который надо было пробираться, великое сборище идеальных созданий, со всех сторон тебя обступавших. Все эти замечательные фигуры можно было освещать наивыгоднейшим образом, сдвигая и раздвигая занавеси; к тому же они были подвижны на своих постаментах и, подчиняясь твоей воле, вращались и поворачивались.
Выдержав минуту-другую первое впечатление от этой всепокоряющей толпы, я обратился к статуям, которые всего более меня привлекали. Кто станет отрицать, что Аполлон Бельведерский пропорциональностью своей гигантской фигуры, стройностью телосложения, свободным движением и победоносным взглядом прежде других одерживает победу над нашими чувствами? Затем я подошел к Лаокоону с сыновьями, которого здесь впервые увидел. По мере сил я постарался припомнить все противоречивые мнения о нем и сыскать собственную точку зрения, но меня все время отвлекало то одно, то другое. Я долго простоял перед умирающим гладиатором, но самые блаженные минуты пережил возле группы Кастора и Поллукса, этих бесценных, хотя и проблематических останков древних времен. Я еще не знал, что невозможно тотчас отдать себе отчет в том, что так радостно воспринял твой взор. Я принуждал себя размышлять и, пусть мне не удавалось прийти к какой-либо ясности, все же чувствовал, что каждый из этой великой толпы постижим, каждая деталь естественна и значительна.
Мое внимание в первую очередь приковалось к Лаокоону, и пресловутый вопрос, почему он не кричит, я решил для себя следующим образом: он и не может кричать. Действия и движения всех трех фигур уяснились мне из самой концепции группы. Напряженно необычная и в то же время высоко правдивая поза центральной фигуры обусловлена двумя причинами: Лаокоон тщится сбросить с себя змей, но в это же самое мгновение его тело прянуло назад от нестерпимой боли укуса. Чтобы смягчить эту боль, он невольно втягивает низ живота, и крик становится невозможным. Далее я решил, что младшего сына еще не укусила змея, и чего только я еще не надумал, стараясь объяснить себе силу художественного воздействия прославленной группы. Все это я изложил в письме к Эзеру, но он не обратил особого внимания на мою трактовку и в своем ответе лишь в общих чертах поощрил мое рвение. Но я все равно в течение многих лет радостно сберегал эту мысль, покуда она не воссоединилась наконец со всем моим опытом и моими убеждениями; об этом я и высказался позднее в «Пропилеях».
Насмотревшись столь многих великих произведений пластического искусства, я вкусил еще и первую радость знакомства с античным зодчеством. Мне попался слепок с капители Ротонды, и не стану отрицать, что вид этих огромных и в то же время изящных акантовых листьев несколько поколебал мою веру в северное зодчество.