Они ненавидели дам, к которым были приставлены. И меня ненавидели. Я говорила с ними так, как привыкла разговаривать с людьми, а им казалось, я над ними издеваюсь. Они думали, что доктор Кристи предписал мне особый уход и что я притворяюсь простолюдинкой. И дамы из-за этого меня тоже не любили. Только безумная мисс Уилсон обращалась со мной ласково. Однажды, увидев, как я сижу над грифельной доской и глотаю слезы, она дождалась, когда сестра Бекон отвернется, подбежала и написала мое имя — то есть имя Мод. Она хотела помочь, но, как выяснилось, лучше бы она этого не делала, потому что, когда доктор Кристи вошел и увидел надпись, он просиял и воскликнул:
— Прекрасно, миссис Риверс! Полдела сделано! Мы на верном пути!
А когда на другой день я снова не смогла ничего изобразить, он, конечно, решил, что я его разыгрываю.
— Сестра Бекон, — сказал он строго, — оставьте ее без обеда, пока еще раз не напишет.
И я стала писать:
По мне, так пусть бы с ней и возился до конца своих дней. Я давилась креозотом. Боялась пиявок. А раз он пока оставил меня в покое, я уж лучше посижу, подумаю, как отсюда выбраться. Потому что ни о чем другом я думать не могла. Пришел июнь. Сюда я попала где-то в мае. И все это время меня не оставляла надежда найти выход: я изучала расположение комнат, внимательно осматривала окна и двери, надеясь найти такие, которые плохо запираются, и каждый раз, когда сестра Бекон доставала из кармана связку ключей, я смотрела и примечала, какой ключ от какой двери. И заметила, что все двери спален, а также коридорные можно открыть всего одним ключом. Вот бы выкрасть его — тогда можно бежать. Но ключи висели на толстой цепи, и сестры все время держали их при себе, ну а сестра Бекон — ее предупредили, что за мной нужен глаз да глаз, — стерегла свои ключи пуще всех. Только Бетти могла она доверить связку, когда требовалось достать что-нибудь из шкафа, а потом сразу же отбирала и прятала в карман.
Меня же при этом душила злость и обида. Ну почему, почему я, именно я, должна прозябать тут в полной безвестности, в то время как весь родной и знакомый мне мир отделен от меня одним-единственным ключом — и ладно бы хитрым каким, так нет, самым обыкновенным, с четырьмя выемками на бородке: будь у меня под рукой болванка и напильник, я бы в два счета такой подделала. Я думала об этом по сто раз на дню. И когда умывалась, и когда сидела за общим столом на обеде, и когда шла по дорожкам сада или томилась в гостиной, под немолчное бормотанье и всхлипы безумных узниц. Думала, лежа в постели, щурясь от света ночной лампы, бьющего прямо в лицо. Если бы это были не мысли, а молотки и отмычки, я бы уже тысячу раз освободилась. Но мысли мои были скорее как ядовитое зелье. И так его много скопилось во мне, что мне стало дурно.
И это не та дурнота, не та внезапная паника, от которой бросало в пот, — так было лишь в самые первые дни. Теперь дурнота подступала исподволь и была как медленная пытка, мучившая неотступно, и я с ней в конце концов свыклась, как свыклась со всем, что окружало меня в этом доме: с блеклым цветом стен, с запахами из столовой, с женскими слезами и воплями, — и в последнее время я ее даже как-то не ощущала. Я по-прежнему сообщала всем, кто готов был слушать, что я в здравом уме, что я попала сюда по ошибке, что я не Мод Риверс и что меня нужно немедленно выпустить. Но я так часто повторяла эти слова, что они обесценились — затерлись, как монетки, слишком долго бывшие в обращении. И вот в один прекрасный день, прогуливаясь с одной дамой по саду, я снова завела об этом речь, и спутница моя посмотрела на меня с жалостью.
— Я тоже когда-то так думала, — сказала она с ласковой улыбкой. — Но, видите ли, раз вы находитесь здесь, то, боюсь, скорее всего, вы безумны. Все мы здесь со странностями, если приглядеться. Посмотрите вокруг — посмотрите на себя…