Наверное, именно в оттепельные 1960-е годы, когда началась застройка городов «хрущевками», а потом и «брежневками», сформировалось то особое «дворовое братство», которое отразилось в песне «А у нас во дворе…» (1962, слова Л. Ошанина, муз. А. Островского, исп. И. Кобзон) и о котором позднее с ностальгией пела группа «Любэ»: «И вновь тебе подпоют ребята с нашего двора». «У нас», «нашего» – двор формировал некую подвижную коммунальную общность («мы»), как бы «расширенную семью». Тимур Кибиров в «Эпитафиях бабушкину двору», в послании «Художнику Семену Файбисовичу» с нежностью вспоминает времена своего детства, причем поток перечислений объединяет и велосипед друга, и соседа-алкаша, и Гагарина в ракете, и Зыкину «в окошке любом»: «Будешь, как проклятый, в это глядеться…». Последнее десятилетие богато мемуарными и полумемуарными произведениями о детстве, пришедшемся на советское время, вызывающем, несмотря ни на что, ностальгию и даже умиление. Т. А. Круглова показала, что коммунальная общность есть повседневная мерка тоталитарного режима: «…коммунальное бытие насильственно “демократично”, оно дает опыт непосредственной жизни и труда в совместности» (Круглова 2005: 98). «Адаптивная модель», порождаемая коммунальной повседневностью, позволяла не только переносить и оправдывать действия власти, но даже доставляла человеку странное удовлетворение от растворения своей автономной личности в «народе» (Круглова 2005: 103). Вероятно, коммунальная общность вызывает ностальгию именно на фоне сегодняшней руинизации советской культуры, в «разорванном и разрываемом на разные части» обществе (Дубин 2008). Имеет место и обычная идеализация времени детства, когда «солнце было ярче и трава зеленее». Мифологизацию послевоенных дворов (как и всего исторического периода) видит Алла Латынина в сборнике воспоминаний «Детство 45–53: а завтра будет счастье», составленном Людмилой Улицкой (Детство 45–53). Автор рецензии не соглашается с утверждениями о том, что жили в послевоенные годы хотя и трудно, и голодно, но зато тогда было чувство общности, принадлежности к большой семье. А. Латынина прямо говорит, что историческая правда подменена здесь мифологией эпохи, двор не был «таким уж расчудесным и прекрасным местом», обычаи двора были достаточно жестокими (Латынина 2013).
Произведения художественной литературы, даже воспроизводя фактографию, создают
Михаил Гиголашвили вспоминает тбилисский двор своего детства, мешая восхищение с иронией, создавая прямо-таки мифологический образ двора-универсума. Не случайно во время дворового пиршества, где вино выступает как необходимый компонент ритуала причащения к роду-племени, дядя Михо рассказывает легенду об основании Тбилиси царем Вахтангом, и хотя все, даже дети и кошка Писуния, знают историю назубок, но торжественно выслушивают прихотливый тост, утверждающий изначальные, незыблемые ценности (Гиголашвили 2013: 620). Автор восклицает: «Тбилисский двор – это центр мира, пуп земли, начало начал, главный авторитет, справедливый судия, вор в законе, альфа и омега» (Гиголашвили 2013: 620). Целый день дети во дворе, они играют и наблюдают жизнь взрослых, благо те ничего не скрывают от младших. Двор учит основным нравственным заповедям, например принимать и понимать правду разных людей. Автор вспоминает, что «двор – единая семья» (Гиголашвили 2013: 621), соседи сообща запасали уголь, вино и продукты, за одним столом пировали, знали, что у кого происходит, кто чем живет. Интересно, что в стычках – кого-то обидели, у кого-то что-то отняли, кто-то кого-то толкнул – никогда не упоминались нации и религии: «…это было, очевидно, табуировано на генном уровне, ведь в нашем дворе жили одним дружным вавилоном грузины, армяне, русские, евреи, курды и даже семья турков-месхетинцев, уцелевшая при сталинских выселениях» (Гиголашвили 2013: 623). Невозможно не вспомнить, читая эти строки, другой роман этого автора – «Чертово колесо» (2009), где показан совсем другой облик Тбилиси времен перестройки, с разгулом наркомании и преступности, войной всех против всех.