Булавенко заиграл вальс… Мы придвинули свои кресла к окну и смотрели на море. Мы знали друг о друге все, даже то, о чем каждый в эту минуту думает. Все мы думали о девчатах, присылавших нам на фронт треугольнички. Мы знали, что в них писалось каждому. За два года мы все отысповедались друг перед другом, и у нас не было тайн. Троим девушкам писали о любви и троим о дружбе. Женатых среди нас не было. Три кавалера «Славы» еще ни разу не целовали девчат. Просто не успели. Старшему было двадцать два, младшему — двадцать.
Булавенко играл, взмахивая руками, как крыльями, а мы молчали. У нас было легко и тихо на душе. Апрель нес весну. Земля была чужая, но весна по ней шла, как и там, на родных просторах.
— «Огонек»… — заказал Смирнов.
Те, кого девчата провожали на войну, могли вспомнить крылечко, калитку, огонек в знакомом окне.
Самого Смирнова на войну дивчина не провожала. С Кларой он познакомился, когда лежал в госпитале в Пензе. У медсестры были большие, будто удивленные, глаза. Это мы знали по фотокарточке. Клара изменила ему весной сорок четвертого, после того как Смирнов, минуя пересыльный пункт и запасной полк, вернулся во взвод, откуда выбыл раненый.
Сначала Клара перестала писать. Потом, может, после десятого письма, на которое не было ответа, пришла обыкновенная открытка, написанная твердым, мужским почерком. В ней неведомый Кларин муж, которого мы сразу зачислили в интенданты, советовал бросить шутки и не беспокоить его жену. После Клары Смирнов пел «Огонек» по-другому. В его песне дивчина, махнув платочком на прощанье хлопцу, который пошел воевать, в тот же вечер сидела на крылечке с другим. Со времени измены Клары тема девичьей неверности заняла видное место в наших разговорах…
— «Темную ночь»… — попросил Низколобов.
Поплыла мягкая, слегка печальная мелодия. За окном была не осенняя, а светлая, весенняя ночь. Не свистели пули, и в порванных проводах не шумел ветер. Протяжно, словно зачарованное, вздыхало море. Оно навевало светлую грусть. Мы вспоминали девчат. Ждали ли они нас эти долгие страшные годы? Конечно, ждали. Может, они, как и мы, сидели в эту минуту возле окон и мечтали о встрече…
В сплошное легкомыслие девчат, несмотря на измену Клары, мы не верили. Такого не могло быть. Девчата должны были нас ждать. За все, что мы повидали на войне, мы имели полное право на их верность…
Плыли в весеннюю синь за окно мягкие аккорды, вздыхало море, и, может быть, вслушиваясь в эту музыку весны и надежд, не подавали свой голос пушки…
Булавенко заиграл про Лизавету, что не спит до утра, ожидая весточки от друга. Он хотел нас развеселить. Пианино прямо-таки гремело… О какой только Лизавете думал сам Булавенко? Ему писали две девушки. С ними обеими Леня был знаком по одному дню. Полька Ева-Иоланта не очень хорошо владела русской речью и в своих письмах называла Булавенко «Лоняй».
Старшина Низколобов заснул в мягком кресле под музыку Булавенки. В этом мы убедились только тогда, когда кончился концерт и, задрапировав окна маскировочной бумагой, мы снова зажгли свечи. На какой песне старшина заснул? Впрочем, это не имело значения. О девушках он не думал, так как имел жену, детей, дом. Старшина, может быть, лучше нас знал, что ночь дана для того, чтобы спать.
Утром, отбыв свою очередь на наблюдательном пункте, Булавенко спать не лег. Он был возбужден и весел. В то время, когда все спали, он писал письма.
День был настоящий майский. Светило солнце, и тысячей улыбок ему отвечало море. Его бескрайняя ширь сливалась вдали с небом. Над зеркальной гладью воды носились чайки. Редко постреливала наша артиллерия, и еще реже откликались немцы. Хлынул теплый майский дождь и прекратился так же неожиданно, как и начался. Под окнами дачи ярко зазеленели газоны.
В полдень нужно было отнести офицеру разведки карту, на которую мы ежедневно наносили новые огневые пункты противника. Идти в штаб попросился Булавенко.
Через несколько минут его убило осколком снаряда под самыми окнами белого дома, на песчаном пляже…
Хоронили товарища на другой день. В сосняке, выросшем на сыпучих морских дюнах, мы украсили могилу Булавенки лучше, чем могилы тех, кто погиб раньше. Торопиться не нужно было, война кончалась…
В брезентовой сумке Булавенки мы нашли все письма, которые писали ему Катя из Дорогобужа и Ева-Иоланта из литовского городка Кальвария. Там лежали и два неотосланных треугольничка Булавенки. Их мы девчатам не послали. В них Леня писал только о том, что война кончается. В одном письме он обещал заехать в Кальварию, в другом — в Дорогобуж.
После смерти Булавенки мы заметили то, чего не замечали раньше. На фотокарточках Ева-Иоланта и Катя были очень похожи друг на друга. Можно было подумать, что они сестры.
Мы написали каждой, что Булавенко ее любил.
К вечеру противоположный берег сдался. Вели пленных.
ВЕРЕСК ЦВЕТЕТ…
Глаза, уши, сердце, горячая кровь есть у зверей, у птиц, у животных, а мечта — только у человека…