Мы пили вино. Вели какой-то пустой разговор. Оба втайне ждали, чтобы скорее прошел этот час, который встал на меже нашей встречи и разлуки, но когда час перешел за эту черту, нас вместо радости охватил страх перед неизбежностью.
Я начал торопливо собираться.
Марта, побледнев и ссутулившись, вымолвила еле слышно:
— Куда сейчас… на ночь глядя?..
— На вокзал… Скоро поезд.
Она повернулась к стене, сняла плюшевого медвежонка и протянула мне:
— Возьми его с собой…
В ее голосе дрожала мольба и отчаяние. Я понял: она хочет сегодня освободиться от этой памятки, как и от всего, что связано с нею. Сжиться с сегодняшним днем наше прошлое в ее сердце не может.
— Выбрось его…
Она загородила мне дорогу, протянула руку с медвежонком, прекрасная и чужая. Родной в этом доме была только плюшевая игрушка. Я провел пальцем по лбу медвежонка, до меня еще раз дотронулась весна вербными бархатными котиками, дохнула в последний раз запахами колотых буковых поленьев, а передо мной стояла совсем чужая женщина, которую я вижу впервые, которую можно полюбить до беспамятства.
Я остался.
…Лежу на кушетке. Марта — в спальне. Надо мной раскачивается мой плюшевый друг, моя юность. Она стала сегодня игрушкой, ее можно выбросить и растоптать. И можно сохранить.
Забываю о жене и детях, в спальне ждет меня милая женщина. Нет, не Марта, совсем другая женщина, которая встретилась мне только сегодня.
Срываюсь с кушетки, медвежонок закачался сильнее, задрожал, заблестели в темноте его бусинки — глазки.
«Постой! Заслони ладонью глаза и хорошенько присмотрись. Видишь? Гаснет костер у ивняка, искры от него взлетели к небу и повисли над головой, все разошлись, и худенькая тень четко вырисовалась на фиолетовом фоне неба. Затаив дыхание подходишь ты к этой тени, она оживает, дрожит, убегает, чтоб подальше, подальше от людей и от звезд уйти, утонуть в прохладе ночи и в твоих объятиях. Ты видишь это? Ты слышишь, как пахнет талый снег на потемневших лугах, слышишь, как ластится к тебе ивовая ветка своими бархатными котиками? Не топчи этого, вы возненавидите себя, когда поймете, что уничтожено вами навсегда».
Отрываю от глаз ладонь, порываюсь вперед.
«Стой! Степка-бесклепка обидел ее… так же, как хочешь это теперь сделать ты».
«Замолчи. Она давно должна была быть моей…»
«Погоди еще минутку. Еще раз заслони глаза ладонью».
Прикрыв глаза, лежал я на кушетке до рассвета, и мне виделись сны моей далекой юности.
Утром я услышал, как Марта молча хозяйничала на кухне. Я стоял одетый посреди комнаты с чувством неловкости или вины и не знал, как с нею теперь попрощаться.
— Садись пить чай, — тихо сказала она и скупо улыбнулась. И не знаю, от этой ли мягкой, спокойной улыбки или от первых лучей солнца ее лицо стало нежнее, моложе; за ее спиной на стене тикали старомодные часы, и я вдруг увидел, как стрелки бешено завертелись назад, возвращая нам час за часом целые годы: стройнее становилась Марта, таяла седина у меня на висках. Я робко подступил к ней, хрупкой, маленькой моей Мартусе, и неуклюже сжал ее в объятиях.
— Губам больно, — прошептала она, — наверное, не так надо целоваться, мой хороший, милый Андрейко…
…Гремит, летит мой поезд по весенней земле, по полям, — я возвращаюсь из далекой поездки домой. Все более четко вырисовываются очертания лиц жены и детей. Бьет могучим прибоем в мою грудь весна, и я впитываю ее ароматы, вдыхаю запахи то ли буковых поленьев, то ли ольховых опилок, а в ивняке танцуют тысячи плюшевых медвежат и улыбаются мне.
Смерть Довбуша[8]
«— Отвори двери, Дзвинка! Слышишь, отвори и впусти в хату!
— У меня дверь тесовая — ворам не разломать!
— Ты что сказала, сука?!»
С неукротимой злобой Довбуш саданул ногой в дверь, и она соскочила с петель. В этот момент прогремел выстрел.
Довбуш, выпятив грудь, всем телом подался вперед, будто навстречу пуле, и грузно упал… на сцену.
Я сижу в первом ряду, увлеченный игрой односельчан. В роли Довбуша мой ровесник, Иван Базилюк. Ладони сами начинают аплодировать, а зал гремит за моей спиной. И вдруг я чувствую, как гул восторга куда-то отдаляется от меня, затихает, а из далекой, как старина, дали — что это? — доносится топот конских копыт… И уплывает куда-то сцена, и я уже — маленький мальчик — сижу возле окна и смотрю на спокойное предвечернее село. Тихо, даже слишком тихо — ни шума, ни песен. И вдруг…
…Вдоль села по узкой улице между хатами пронеслись всадники, и густая завеса пыли укрыла их от людских взоров.
Ударилось об окна низких хат тревожное эхо, и его тут же подхватил крик женщин и детей. От двора к двору катился испуг, запирались на запоры двери, ворота — на засовы, прятались люди — кто на печь, кто в густолистую кукурузу.
— Гомик в селе!
— Разбойник Гомик в селе!
Онемели дворы, затаили дыхание. А потом мужики начали выходить с топорами и вилами, и кто-то уже бежал напрямик, через леваду, в волостную полицию — известить. Собирались мужики, испуганные, но решительные, и останавливались у дороги на краю села.
Как раз напротив окон нашей хаты.