Года два назад Галилей сказал мне, что ресторан «Савой», где у него среди экспедиторов есть свой человечек, не принимает на свою кухню партию левой черной «грязи» и я буду дурой, если ее не перехвачу. Возле ресторана меня ждал хозяин товара — крохотный старичок-боровичок в яркой японской куртке, бейсболке с надписью «Ай лав „Спартак“ и красных спортивных штанах с лампасами, заправленных в резиновые сапожки. У него была веселая, как у садового гномика, смугловато-румяная, изморщиненная в глубокую сеточку мордочка с пухлыми щечками, совершенно белые седые бровки, под которыми в узеньких щелочках прятались смеющиеся любопытные, как у младенца, глаза. Реденькие седые же усишки свисали над уголками его растянутого в вечной улыбке рта, как кончики обгрызанных кисточек. Старичок будто прямо из кукольного спектакля театра Образцова выскочил, из какой-то восточной сказки. Но у куколки этой на руке поблескивали платиновые часики „Роллекс“, а за спиной маячила безмолвная фигура величиной со шкаф, с неподвижной и мрачной, как окорок, мордой. У тротуара стоял причаленный черный джип с наворотами.
— Я дедушка Хаким, — представился он.
Икра была в этом самом джипе, упакована по-дурацки, в трехлитровые склянки из-под огурцов, и ее было не очень много, но заработала я в тот раз на перепродаже прилично.
Если бы не дедушкин облом с рестораном, я бы этой икры сроду не увидела. С такими, как я, мелкопузыми, дед Хаким дела обычно не имел.
И вот теперь ни с того ни с сего он меня вспомнил. По старой памяти. Но я ошиблась. Дело было не только в старой памяти. Правда, я поняла это слишком поздно.
Я как раз ставила чайник по новой, когда через задние двери в лавочку без всякого стука вошли три совершенно гнусные персоны в одинаковых турецких черных кожаных пальто до пят, которые шелестели, как змеиная кожа, и, не обращая никакого внимания ни на Рагозину, ни на меня, ни на Трофимова, уставились на бочку с икрой. Поздние гости были словно отштампованы под одним прессом — одинаково здоровенные, одинаково горбоносые, одинаково наглые. Но все-таки главный среди них выделялся. Он был в лайковых перчатках, а остальные двое. — голорукие, со здоровенными, как лопаты, лапами; те были в густой неряшливой щетине, а он лоснился синими, хорошо пробритыми, хотя и бугристыми от залеченных чиряков щеками. Плюс ко всему он был в прекрасной шляпе, в классных притемненных очках в тонкой золотой оправе, и если бы не его вопросительно-злобный шнобель, он был бы даже хорош. Лица были, естественно, очень южного разлива.
Я и охнуть не успела, как главный стянул перчатку, сунул палец в бочку, подцепил несколько антрацитовых икринок, внимательно рассмотрел их, передвинувшись под лампочку, свисавшую с голого провода посередине лавки, удовлетворенно кивнул, потом, чмокая и прикрыв глаза, попробовал икорку на вкус и наконец убежденно заключил:
— Это их посол. Совершенно новая партия…
— Будем отбирать? — почти безразлично сказал один из ассистентов.
— Нет, — покачал головой вождь. — Это грубо. Он должен заплакать крупными слезами. Ему должно быть очень жалко, что он такой нехороший и непослушный малчик!
— Слушайте, «малчики»! — пришла я в себя. — Вы кто такие? Что вам надо?
— Принеси, — не обращая на нас никакого внимания, коротко бросил вождь, и один из его прихвостней выбежал. За дверью светилась мощными фарами приземистая лакированная иномарка. А, между прочим, въезд на ярмарку в это время был запрещен.
Значит, они дали охранникам на воротах в лапу или те просто боялись их.
Посланный на улицу приволок пятилитровую канистру с бензином. На бегу отвинчивая крышку, он выплеснул горючее в бочку с икрой. Бензин был очень вонючий. Мерзавцы одним махом испоганили каждую икринку. Это было неожиданно, невероятно и паскудно.
— Вы что делаете, падлы?!, — закричала я отчаянно.
— Замолчи, женщина, — брезгливо сказал вождь. Трофимов, который все еще сидел на корточках и задумчиво разглядывал остатки чая в кружке, наконец словно проснулся, встал и произнес почти сонно:
— Общий привет, чебуреки! Вы, между прочим, чьи? Под чьей «крышей» ходите? Или сами — крышевые?
Вождь даже головы не повернул, а тот, что с опустевшей канистрой, откликнулся лениво:
— Трахай своих телок, мужик… Какое тебе дело?
И тут же я услышала чмокающий звук удара, «чебурек» уронил канистру, упал на четвереньки и замычал, мотая головой.
Все остальное происходило в полном и каком-то гулком молчании. Если не считать того, что Рагозина вопила и рыдала взахлеб, присев на пол в углу и закрыв в ужасе голову руками. Хотя на нее и внимания никто не обращал.
Над головами сцепившихся мужиков взлетали то кулаки, то табуретка, со стеллажей с грохотом падали поддонны и ящики с рыбой. Слышалось тяжелое дыхание, хрип сдавленного горла, мат вождя, который уже тоже сидел на полу, скорчившись, и раскачивался, как китайский болванчик, закрыв разбитое вдрызг лицо руками.