— Дивлюсь я на вас, — высокомерно отвечала служанка. — Мистер Гердлстон и мистер Эзра так к вам добры, привезли вас сюда отдохнуть на вольном воздухе. Чем, спрашивается, не жизнь? А вы что вытворяете? Бегаете да визжите по ночам, а потом еще жалуетесь, что кто-то вас тут убить собирается среди бела дня. Право, чудно! Слышите: мистер Гердлстон меня кличет. Узнал бы он, бедняжка, что вы тут на него плетете, так своим ушам не поверил бы. — И Ребекка, излив свой праведный гнев, направилась к двери, но черные глаза ее блеснули мстительно и жестоко.
Оставшись одна, Кэт встала с постели и кое-как оделась, преодолевая слабость. Она вздрагивала при малейшем шуме: так взвинчены были у нее нервы — и, взглянув в зеркало, с трудом узнала свое исхудалое, бледное лицо. Едва успела она одеться, как к ней в комнату вошел опекун.
— Вы, я вижу, оправились? — сказал он.
— Я совсем больна, — тихо отвечала Кэт.
— Ничего нет удивительного после таких безумных выходок. Что это вам вздумалось бегать по коридорам среди ночи? Ребекка сказала мне, будто вы видели какой-то призрак. Почему вы плачете? Вы что, очень несчастны?
— Очень, очень несчастна, — пробормотала Кэт, закрыв лицо руками.
— Ах, только в жизни вечной можем мы обрести душевный покой и радость, — вкрадчиво произнес Гердлстон. Голос его прозвучал так мягко, что какой-то проблеск надежды забрезжил перед Кэт, и на душе у нее потеплело. Ей показалось, что вид ее страданий смягчил каменное сердце этого человека.
— Покой обретем мы за могилой, — все так же мягко и вкрадчиво продолжал Гердлстон. — Порой мне кажется, что если бы не возложенный на меня долг, не обязанности мои перед людьми, чья судьба от меня зависит, быть может, и я поддался бы соблазну прервать свое бренное существование и приблизить вечный покой. Найдутся педанты, которые скажут, что самовольно обрывать нить жизни — грех. Я никогда не разделял этого взгляда, а вместе с тем мои нравственные устои весьма тверды. Я полагаю, что из всего, чем нам дано обладать на этой земле, жизнь наша — это то, что наиболее полно и безраздельно принадлежит нам, и посему именно ею мы прежде всего вольны распоряжаться по собственному усмотрению и обрывать ее по своему желанию. — Взяв с камина небольшую склянку, он задумчиво повертел ее в руке. — Как странно, — продолжал он, — как странно, что этот маленький пузырек таит в себе избавление от всех несчастий и бед нашей земной юдоли! Один глоток — и душа, освободившись от своей бренной оболочки, как от ненужной ветоши, воспарит ввысь, прекрасная и свободная. И все тревоги останутся позади. Один глоток… Ах, дайте сюда! Стойте! Что вы делаете?
Но Кэт, выхватив у него пузырек, уже швырнула его изо всех своих слабых сил о стену. Стекло разлетелось вдребезги, и едкий запах скипидара распространился по комнате. Кэт была так слаба, что это резкое движение заставило ее пошатнуться, и, не устояв на ногах, она опустилась на край постели. Опекун впился в нее мрачным, исполненным угрозы взглядом, а его длинные костлявые пальцы судорожно сжимались и разжимались, словно норовя сомкнуться вокруг ее горла.
— Я не стану вам в этом помогать, — чуть слышно, но твердо промолвила Кэт. — Вы хотите убить не только тело мое, но и душу.
Гердлстон больше не притворялся, он сбросил маску. Теперь это было лицо хищного волка, с беспощадной ненавистью пожирающего глазами свою жертву.
— Идиотка! — прошипел он.
— Я смерти не боюсь, — сказала Кэт и смело взглянула ему прямо в глаза.
Гердлстон, сделав над собой усилие, взял себя в руки.
— У меня больше нет сомнений, — сказал он спокойно, — что ваш рассудок расстроен. Какая смерть? Что за чушь плетет ваш язык? Вам решительно ничто не угрожает, кроме собственного безумия. — И, резко повернувшись, он твердым, стремительным шагом вышел из комнаты, словно приняв внезапно какое-то бесповоротное решение.
Суровое, мрачное лицо его, казалось, окаменело. Поднявшись к себе в спальню, он порылся в ящике письменного стола и достал телеграфный бланк. Написав на нем несколько слов, он спустился вниз, надел шляпу и тотчас направился на почту в Бедсворт.
У ворот на своем складном стуле, как всегда, угрюмый, восседал страж.
— Она совсем плоха, Стивенс, — сказал Гердлстон, остановившись возле него и кивая в сторону дома. — С каждым днем все хуже и хуже. Боюсь, что долго не протянет. Если тебя кто-нибудь спросит про нее, скажи, что состояние ее безнадежно. А я иду на почту послать телеграмму в Лондон, хочу вызвать к ней хорошего врача, может быть, он что-нибудь посоветует.
Стивенс почтительно приподнял засаленную шляпу.
— Она как-то раз и сюда заявилась, — сказал он. — И бог знает, как безобразничала здесь. «Пропусти меня, — говорит. — Я дам тебе десять золотых гиней». Так и сказала. «Только даже за тысячу золотых гиней не позволит себе Уильям Стивенс, эсквайр, сделать то, что не положено», — сказал я ей.