«И мы тоже с вами!» — все кричали и кричали им уголовники, но те держали их на почтительном расстоянии под дулами автоматов: «Шаг вперед — и расстрел на месте!» Партизаны увели политических, а жандармам вернули оружие, чтобы те могли охранять уголовников.
— Ты ж понимаешь, как они озверели после этого. Глаз не спускали! Пришлось выжидать еще целый месяц.
Вся моя ненависть к политическим подкатывает к сердцу, и в то же время я испытываю приятное облегчение, отдаляясь от них еще дальше и обретая весомую причину их ненавидеть. Ритон пожалел, что еще мягко обошелся с тогдашними партизанами, но успокоил себя тем, что другим это еще отольется. Вот так злоба уточняет объект своего приложения.
— Ну, а у тебя что новенького?
— У меня? Да ничего.
Ритон подумал, что Поло не знаком с Эриком. И вдруг спросил:
— А с фрицами ты бывал накоротке?
— Нет. С чего бы?
— Да так.
Поло пожал плечами.
— У тебя какие-то неприятности, а?
Ответ мне известен. Я не жалею ни о тюрьме Меттрэ, которая стала для меня таким же кошмаром, как для Поло лагерь, ни о Центральной парижской тюрьме. Годы несчастья устилают дно нашей памяти каким-то очень мягким мхом и очень густой тенью, куда я позволяю себе иногда нырять, где подчас предполагаю отыскать убежище, когда жизнь кажется отвратительной. Но одновременно оттуда, с этого дна, поднимается множество смутных темных желаний, каковые, если знаешь, как к ним приступить, могут сформулироваться вполне отчетливо и обеспечить своему носителю прекрасную и полную опасных приключений жизнь. Осмелюсь прибегнуть к образному сравнению. Внутри нас такие годы отлагают свой болотистый ил, где образуются и лопаются пузыри. В каждом пузыре обитает некое обособленное желание
Но вернемся к рассказу о том, что происходило на крышах. Тревога помешала сержанту уснуть. Ночью он поднялся и решил обойти квартиру. В спальне на кровати спали трое солдат, вповалку, так переплетясь, что самый снисходительный человек нашел бы повод возмутиться, но это всего лишь усталость перемешала солдатиков на краю могилы. Он перешел в столовую, со всеми предосторожностями направляя луч карманного фонарика. У своих ног он увидел то, что я уже описал. Ритон спал, вытянув руку и почти целиком засунув ее в штаны спящего Эрика. Первым поползновением сержанта было их разбудить. Не то чтобы он питал особую ненависть к такого рода утехам, но чтобы совершить, как ему казалось, добродетельный поступок, в то время как, по сути, если бы он стал действовать, то только исходя из желания как-то обозначить свое присутствие в центре этого события, хотя бы разрушив само событие. Придать себе больше веса, что ли. Он затерялся с шестерыми подчиненными и французом здесь, на островке, на вулкане предательства, под ружейными дулами. Он ничего не сказал и отправился назад досыпать. Не потому, что у него не было больше власти над ними, но потому, что состояние духа этих людей перед лицом близкой смерти, одиноких и уже наверняка пропавших без вести, не имело никакой связи с их физиологическим состоянием. Он внезапно понял, что всякое вмешательство поставило бы его в положение виновного, ибо он оказался перед людьми, чей воинский долг ограничивался лишь готовностью умереть. Может быть, уже завтра. Их сегодняшние деяния — святое дело, касающееся только их самих. Тот нравственный закон, что был ими установлен, тот миропорядок, в котором они обитали вдвоем, зависел только от их обоюдной воли. Старый служака-сержант мог бы их разбудить, посмеяться с ними или наорать, но не дай Бог, самая незначительная из его фраз приняла бы смехотворный характер санкции. И вот он отправился спать, порешив, что подобный род действия — или бездействия — избран и продиктован его, сержанта, исключительной мудростью, снисходительностью начальника, который знает людей и умеет быть терпимым. Про себя же он прошептал:
— Самое пошлое достижение человечества — это сам человек.