Длинные рюмки. Говорящий мужик на изогнутом стуле. Шляпа, вот такая же, плавала в черной полынье. За мостом, как всегда – 27. Красный, неизменно красный семафор. Кабинка с клавишным телефоном-автоматом. Снег, грязь. Грохочут фургоны. Движутся двуногие фигуры на ходулях, достигая гигантских размеров. Гирлянды лампочек качаются во мраке по всей улице, бьются о балконы. Троллейбус, рога. Галерная, подвальные окна, свечи на столах, голые ноги, пиявочный бантик фартука, золотой эполет. Снег между камней брусчатки и на ступенях, и на двух гранитных пеньках у подворотни. Снег-свидетель. И все сначала. Я в круге. Переулок важничает манжетами с запонками канализационных люков. Мокро блестящий мрак. Провал, полный.
А ты кто такой? Звучное, здоровое сердце. Гравировка: от сослуживцев. Кручу головку завода до отказа. Восьмой, вечера. Мыльный пузырь.
Красный табурет с белыми ножками, такими тонкими, такими непрочными, как это они еще не переломились, мушиные… Волчий счетчик. Включен. Долг растет, не по часам – по секундам. Гора, Памир, Тянь-шань. Развязывается узелок жизни. Не выдержу! Должен выдержать! Должен, должен, должен!..
Рыбу, мясо. Ноги в лампасах, в реве города…
Смена охраны. Поет петух. В третий раз.
– Сержант Цепнов! В дежурку!
Черный чай Зимней канавки. Нефтяной. Вижу краешком вырезанного бритвой глаза: железные ворота на Неву распахнуты – и первые, и вторые, и третьи. Из них вылетает рой кокард и грубо-голубой фургон.
С новой Невой. Все ново. С кем, против кого? Тут нет выбора. На Выборг. Юг, север, запад, восток. Сухая известка. Видавший виды и медные воды, в трубах, в гробах. Мундир, музей. Сержант Цепнов в халате уборщицы сметает шваброй стреляные гильзы. Профессия у нас такая: разить из-под козырька закона.
Душеразрывающий. Твой город. Щербатый сфинкс из Фив.
– Эй! – дышит в лицо буря.
– Сколько дней и ночей?
– Ты река – тебе и карты в руки. Иглы твои петропавлопритуп-ленные.
– Устала я, ох, устала течь к Балтийскому морю.
Голос замер, заглушенный шумом машин на набережной. Шмалят. Черняшку-шири. Шланг не хочет ширенхать. К нему идет шмира, обшмонает шмеля в очке.
Есть подозрение, что пятница.
Снег резанной свиньей визжит на Миллионной. Грудь перекрещена трамвайными рельсами, волосы-фонари. Руки в клейком, руки-улики. Горящие руки! Не спрятать! Стою на углу и думаю.
Тормозит. Вылез.
– Капитан Петродуйло! – представляется, выпучив патрульные фары. Из кабины нацелены два автомата. – Руки! – ревет он.
Покорно показываю. Предательницы дрожат. Жду стального объятья браслетов на моих запястьях.
– К свету!
Сую к фаре. Руки как руки. Как у всех. Петродуйло – ресницы-щупальцы. Резиновый меч покачивается-покручивается, свисая на петельке с пальца.
– Дуй, пока добрые! – рявкает капитан.
Не нужно повторного приглашения. Спокоен, гильза. Мощью спокойствия я могу померяться с мертвецом. Петродуйло проглотил дулю. Ничего преступного он у меня не обнаружит.
Шуберт, жалоба рожка. Беспомощно нежная нота, пар жемчужного дыхания, статуи в саду, малахитовый подсвечник Урала. Метро-мурло. Литовская-Достоевская.
– Эй, сурло! Стой! – Шляпка набекрень. – Псы поганые! Роются, как в скифском кургане…
Смотрю: размалеванная шалава. Падает в сугроб. Караул! Грабят! Режут! Шума на миллион, а барыша на вошь.
Бегу. Сердце гремит в горле. Давай, давай, поднажми! Дома, пустырь. Ремонт, резкие лампочки, подвалы, бочки, доски, «козлы», залитый цементом пол. Ни двора, ни дома 18. С воем гонится чудище, держа в круге прицельных фар. На Мясную. Бьют в спину. Канал, плывут шляпки грибов. То место, где настигнут и пришьют. Капитан Петродуйло – усы целят в стороны дула двух пистолетов.
Взлетел по лестнице. Дверь зевает. Кавардак, щетки. Кто-то тихонько поет в ванной. Сидит на табурете, отмачивая ноги в синем эмалированном тазу с солью. Устала, топотунья, по тротуарам, по туннелям. Ступни распаренные, красные. Ногти вырезаны с мясом.
Голова сержанта Цепнова спит на столе. Живот Данаи, золотой дождь, кислота, нож.
Руки по швам, рот-медаль, нос-орден. Не шелохнется. Убитые горем родичи и сослуживцы, обутые поверх сапог в войлочные, музейные, бесшумные тапки на резинках. Лежит, бедный, седьмой день, терпит муку, неслыханную на земле. Должен встать и сказать. Должен и – не может!
Стоят в сторонке. Шу-шу, шу-шу. О нем? Суровая и нежная нити свились. Замолкают, их встревожил шум на улице, идут к окну.
– Что там?..
Сдует стекла с домов и забросит в залив. Пожар! Ай-я-яй! Гостиница «Европейская» вычесывает огненным гребешком из рыжих косм обгорелых мошек и стряхивает на тротуар.
Жаворонки ржаные. Прибыл высокий гость. Очистят Невский жезлами. Промчится под бронированным колпаком. Меха, музыка. Умерла? Выбегают из Филармонии, срывая за волосы черепа.
«Мир», книжно, людно. Резко – руки. Оставили по приказу. Возможно, их увлек вожделенный предмет. Двери, двери, к ним нельзя прикасаться. «Нева» в журнальных берегах. Бронза огрызается. Матрос, троллейбус, целлулоидные ноги футболят витрину. Огни не греют. Яркий, мертвый мир.