Несбит приготовил ужин – громадный, как всегда, человек на восемь – и очень вкусный. Сначала суп со свежим хлебом, потом тушеное мясо и много овощей, а еще вино для самого Несбита. Я вообще не пью, а Габриэль один неполный бокал растягивает на вечер. Мы говорим о еде, о бункере, а потом о Ван и о Меркури. Несбит рассказывает нам истории о том, что они с Ван делали вместе, где бывали. О том, как она помогла ему, когда он был еще совсем молод, как сама научила его всему и как любила его суфле, но терпеть не могла пирога из баноффы. Под конец он уже чуть не плачет. Я рад за него, что он уходит из Альянса, и от души надеюсь, что ему удастся найти в жизни то, во что он будет верить. Он говорит, что хочет «осесть», повстречать хорошую женщину, завести ребятишек, и я с запоздалым удивлением понимаю, что из него выйдет отличный отец. Еще мы говорим о людях, которых мы знали, но которых с нами больше нет – в основном они погибли при ББ. Это Самин и Клаудия и еще кое-кто из тех, с кем мы тренировались, Эллен, моя знакомая полукровка из Лондона – она была разведчицей Альянса и погибла вскоре после ББ – и еще много других, кого нам не довелось ни похоронить, ни оплакать. И я думаю о том, сколько нас еще погибнет на этой войне.
Наконец язык у Несбита начинает заплетаться, и он засыпает прямо за столом. Габриэль говорит, что надо положить его в постель, хотя я лично не понимаю, чем для него плох кухонный пол. Но Габриэль вбил себе в голову, что, раз это наша последняя ночь вместе, то мы должны позаботиться о Несбите, и мы кладем его руки себе на плечи, Габриэль подхватывает чашу с дымом, и вместе мы волочем его вниз, в одну из спален, где сбрасываем на кровать. Габриэль кидает мне какие-то одеяла, и я устраиваюсь на полу. То же делает он сам.
И я засыпаю.
Сплю крепким легким сном, который длится, наверное, целых полчаса, а потом просыпаюсь от храпа. Эту могучую канонаду прерывистого звука исторгает, несомненно, австралийская носоглотка.
Вот ведь ублюдок!
Я встаю. На храп невозможно не обращать внимания, особенно когда знаешь, что его можно легко прекратить, просто придушив идиота, который его производит.
Ночной дым наполняет комнату зеленоватым светом и делает Несбита похожим на призрака. Он лежит на спине с широко разинутым ртом. Я перекатываю его на бок. Он ворчит, но не просыпается. Я стою рядом с ним и жду. Храп стих. Дыхание выровнялось.
Я возвращаюсь к своему одеялу и уже собираюсь лечь, как вдруг храп возобновляется с новой силой.
Ну что за кошмар такой!
Мне не было видения, в котором я убивал бы Несбита, но, думаю, такое легко может случиться, если я не уйду из этой комнаты немедленно. Я смотрю на Габриэля, но он, похоже, спит, так что я отливаю себе дыма в маленькую чашку и отправляюсь искать местечко потише. Следующая комната в том же коридоре оказывается спальней с большой уютной кроватью, но мной вдруг овладевает желание побывать там, куда я еще не заглядывал с тех пор, как мы снова оказались в бункере.
Это ванная. В ней сейчас очень холодно. Сама ванна грязная, вся в засохшей крови. Это кровь Меркури. Сюда я пришел, когда убил ее. Здесь я отмывался и здесь поцеловал Габриэля.
Я делаю шаг к раковине и заглядываю в зеркало над ней. Зелень ночного дыма придает мне совсем взрослый и какой-то ненастоящий вид. Я касаюсь своего лица, на ощупь нахожу маленький шрам на щеке – это от фоторамки, которой Джессика ударила меня в детстве. Мне было тогда три или четыре года, значит, ей было десять или одиннадцать. Она старшая из четверых маминых детей, или, как она всегда говорила, из троих с одной Черной половиной. Не помню случая, когда бы она была добра ко мне. Она ненавидит меня с рождения. В чем-то ее можно понять: в конце концов, ведь это мой отец убил ее отца. И все же Дебора и Арран никогда не винили меня в том, что сделал Маркус. Хотя наверняка и они часто думали обо мне, точнее, о моей Черной половине.
Я поднимаю волосы, чтобы видеть свои глаза. Они такие же, как были: черные, с пустыми треугольниками темноты, которые неспешно и уверенно вращаются внутри зрачков. И татуировка на шее та же: Ч 0.5.
Я провожу ладонью по щеке и чувствую щетину. Но часто бриться мне пока рано: мне ведь всего семнадцать. Глядя на мой подбородок с пробивающейся редкой щетиной, никто не даст мне больше семнадцати лет, а вот если заглянуть мне в глаза и в душу, то можно дать и все сто семнадцать. Это потому, что на мою долю выпало куда больше, чем достается обычно семнадцатилетним.
А еще я вижу в зеркале отца: я – вылитый он, только моложе. Не знаю, может, в этом и есть часть моей проблемы. В том, что всякий, кто на меня смотрит, сразу вспоминает его имя, его славу, тех, кого он убил и чьи сердца съел. Может быть, то же случилось и с Анна-Лизой. Она стала видеть во мне не меня, а только Маркуса и связанные с ним истории.