— Больно! — Выгонял голос из горла, неподатливый, упирающийся, незнакомый. — Ты себе не представляешь, как больно! Но зато я
Бил руками по бокам, как птица, которая истязает себя ударами крыльев, когда не может взлететь, тряс головой, наклонившись вперед, будто что-то клевал в воздухе, птица, птица, суетился, прыгал меленько, топтался, туда-сюда поворачиваясь, за круг света заступал, возвращался обратно, охал, ахал, кряхтел, искал, искал, не находил, искал, искал… Нашел!
Конец другой лонжи.
Тоже в опилках.
Там, в темноте. За светом. За дыханием. За сердцем. За правильным и строгим обменом веществ. За теплом. За уютом. За чем-то таким, что, возможно, похоже на радость.
Заежился, застонал, когда обмакнулся в темноту. Окрасился тотчас же. Жмурился. Хныкал. Плевался. Не надеялся. Не верил. Только искал. Но теперь уже не конец другой лонжи, а, как я понимаю, догадываюсь, вижу, средство для поддержания жизни… Дышал часто и крупно, много, килограммами, литрами, десятками, сотнями — впихивал в себя воздух руками… Так хочется жить! Так хочется. Господи! И вечно, вечно, вечно!!! Чтобы не страдать от времени. Не слышать его звона, гула, свиста — оглушающих, подавляющих, разрушающих. Не чувствовать боли, которую оно беспрестанно, жестоко, издевательски, сознательно, умело и с удовольствием вколачивает в каждую частичку твоего слабого, ненадежного тела… Чтобы не жалеть и не печалиться. Не надеяться и не бояться. И любить, любить, любить! И никогда, и ни к кому, и ни к чему не испытывать ненависти. Чтобы собирать наслаждение — от всего-всего и от самосовершенствования более, чем от чего-либо еще. И отдавать, отдавать, отдавать! Дарить… Чтобы создавать. И много. Бесчисленно. Разного и полезного.
Стряхивал пот, смеясь, мелкой водяной пылью насыщая столб света, на ресницах качались жирные капли, член надувался-сдувался, обеспокоенный бездельем и ожиданием, рот рассказывал о чем-то самостоятельно — о запахе керосина, свежего молока и горячего черного хлеба в комнатах какого-то уютного дома, о невыправляемой восьмерке, что горько и обидно на самом деле, на переднем колесе велосипеда «Орленок», о затертом, пятнистом, нагретом солнцем, пахнущем до сих пор кожей футбольном мяче, застрявшем в кустах малины у дачного забора, о дырявой лодке на реке, о скрипучих, щербатых веслах, о худенькой, длинноволосой девочке Анечке, переодевающейся на берегу — ранним утром, почти еще ночью, о первой сигарете, о первом глотке портвейна, о первой поллюции, о первой мастурбации, о первом осознании неизбежности собственной смерти, о первой злости на жизнь, о первом желании убивать…
Облепил живот, поясницу и бока кожаным поясом, напичканным металлическими пластинами. Сзади тонким голым хвостиком потянулся трос лонжи, вздрагивал, подскакивал, вилял, закручивался в колечки.
Я хотел закричать, но не мог уже. Кровь набилась в голову. Распухло горло. Попробовал осмотреться, но не сумел уже. Глаза набухли. Разорвутся, лопнут… Различал только смутно-мутно сияющие плечи Кудасова — он будто для чего-то, для еще большего, может быть, устрашения меня наклеил себе на кожу пылающие истовым пламенем погоны… Сердце пыталось выкатиться наружу из горла, но я держал его самоотверженно зубами и языком, проглатывал, заглатывал. Сердце пробовало протиснуться ожесточенно между ребер, но я запихивал его обратно беспощадно и непримиримо руками, заталкивал, уминал…
Вот сейчас явится иная жизнь. Кудасов ждал. Скреб глазами темноту вокруг себя. Она где-то рядом, где-то близко, вон там, вон там, за кончиками пальцев, за дыханием, за фокусом взгляда… Не искал, а обыкновенно ждал. Вот сейчас он нажмет на зеленую кнопку — и явится другая жизнь. Он взлетит на лонже к цирковому куполу и еще в полете переберется в чужое измерение — которое совсем скоро, несомненно, станет окончательно родным и неправдоподобно знакомым.