Потом я блевал в туалете. Что-то шептал себе под нос унизительное и оскорбительное и блевал. До желчи. До крови. Дрожь изнутри, как землетрясение, ломала все постройки на теле и в теле. Трещал череп. Хрустели, крошась, ребра. Раскалывались кости на руках и ногах.
Учитель Алексей Тимофеевич лежал на розовой постели и строил славные гримаски своему красному, насыщенному напряжением члену, забавлялся, веселился, предчувствовал, предвкушал… Мужчина, не женщина… Не хорошенькая, легкая, сексапильная женщина, о которой я мечтал не одну вот уже сотню ночей, вечеров, дней, а обыкновенный, некрасивый, неуклюжий, неповоротливый мужик, мать его!
Насрать на четверки и на всякие там пятерки, на хрен, в аттестате!
Я — дерьмо! Я — никто! Я — вред!
И это ты меня сегодня таким сделал, сука, меня, сука, маленького, неопытного и несмышленого!
Я разбил учителю Алексею Тимофеевичу лицо тяжелой фарфоровой пепельницей. И когда он, как мне показалось, потерял сознание, стянул его с кровати и долго топтал ногами!.. Суку!..
Ни разу ко мне он так больше и не подошел близко с того дня, учитель истории. Но пятерку, не четверку, а именно пятерку, в аттестат все-таки добросовестно и покорно поставил.
…Нога Кудасова втиснулась мне в живот и достала до позвоночника. Я проглотил дыхание и свалился с трапеции. Висел на руках. Трепал воздух зубами — не в состоянии ни вдохнуть, ни выдохнуть. Обессиленный, обескураженный, тихий, неподвижный, но
Те, которые ничего не хотят, — все мертвецы, разложившиеся, разлагающиеся, пожираемые уже червями и опарышами, осклизлые, почерневшие,
Дыхание выздоровело, и я попробовал подтянуться. Не успел. Кудасов угодил мне все-таки долгожданно каблуком в лицо, посмеивался, покрякивал при этом, покрикивал, развлекался, забавлялся — куражился.
«Разжать руки и поскорее покончить со всей этой хренотой, — думал трудно, больно, медленно, с сопротивлением. — А действительно, а правда, а на самом деле, зачем мучиться? Смысл? Я не вижу смысла. Я все равно когда-нибудь сдохну. Раньше, позже… Что я выиграю от того времени, которое еще проживу?.. Что держит меня? Что держит меня?..» Что-то держало. Нечто иррациональное, тайное, глубоко спрятанное, неправдоподобно сильное, неземное… Узнаю ли я когда-нибудь, что
Кудасов промахнулся. Перед тем, как он, воя и строя, воздвигая, рисуя, ваяя в охотку и с удовольствием на своем лице нелепые угрожающие рожи, подлетел ко мне на своей трапеции, перед тем, как изготовился ударить, и перед тем, как, собственно, и ударил, я подманил к себе все-таки силы, жестоко и уничижительно их для этого оскорбляя, и успел наконец подтянуться — хрипел, пучил глаза, хлестал себя по вискам, но не больно, признаться, опавшими вдруг, обезволившимися, мягонькими ушами.
Лицо в лицо я его встретил — суку. Не стал бить, хотя мог и был к такому исходу, более того, возбужденно готов. Я прыгнул на Кудасова. Грудь к груди, живот к животу, пенис к пенису. Обнял его уже в воздухе, хохотал ему в ухо, строгое по-прежнему, не размякшее, как у меня, мокро, жарко, оглушающе.
Кудасов не удержался. Не вынес от неожиданности моего веса. Соскользнул с перекладины трапеции вниз. Повис вместе со мной на тросике лонжи… Забирал воздух в себя неровно, громко, судорожно, невидимыми огромными комками, не надеясь нисколько даже вроде как на то, что за этим вдохом может в общем-то последовать и следующий вдох, и следующий вдох, и следующий вдох…
Сердился на меня Кудасов. Колотил меня криками — сначала, пока растерян еще был, пока обижен — по глазам, и по носу, и по ушам — по все тем же. Ругался. Истово и неистово. Невнятно, но грубо и самозабвенно. Слюняво и смрадно… Никак не ожидал, дурачок, от меня подобного действия. Не был готов. Знал про себя, что он уже победитель. Жег себя эйфорией. Обзывал себя беззастенчиво Богом. Полагался на лонжу и на свою способность внушать необъяснимые страхи…