Люди пели на французском, но я тем не менее знал, о чем говорится в их песнях, хотя французским языком никогда не владел, и не предпринимал ни раньше и ни теперь для этого никаких попыток, и не имел ни в кои времена подобного желания, и ни разу об этом, пусть даже случайно, не пытался задумываться. Мне просто когда-то, недавно совсем, может быть месяц назад, а может быть и два месяца назад, перевели эти тексты. И я помню — они мне настолько понравились, что я их обыкновенно заучил со слуха, чему был не без удовольствия удивлен, потому что никогда раньше я не умел заучивать иностранные тексты со слуха, даже английские, хотя английский язык знал в достаточной степени для общения и чтения основательно.
Они на сцене, я в зрительном зале, в первом ряду, они меня видят, и я на них смотрю, не отвлекаясь, не шевеля зрачками и даже, по-моему, не моргая, они ворожат, а я поддаюсь, но не надолго, на некие маленькие мгновения, потому что не люблю, чтобы кто-то мог позволить себе меня контролировать хотя бы даже на несколько десятых долей мгновения больше, чем я им, всем без исключения, людям, зверям, насекомым, рыбам, духам, пришельцам, могу разрешить это сделать…
Но так происходит совсем не потому, что я настолько силен, независим и гениален, я просто панически боюсь чужого влияния. И я защищаюсь от подобного влияния, как могу. Всеми доступными мне средствами. Если возникнет необходимость, я, не задумываясь, смогу и убить того, кому захочется вдруг внедриться в мое сознание, в мои эмоции, в мои чувства. Я боюсь раздвоиться, растроиться, распятериться, раздесятериться, я боюсь превратиться в параноика… Я плачу. Слезы текут у меня не только вниз по щекам, но и вверх — по векам, по бровям, по лбу, и в стороны — по вискам, по ушам. И скоро, совсем скоро вся моя голова становится липко и обильно мокрая, как после душа… Ришар Кошиянте и Люк Пламандон написали эту оперу. А помог им в этом славный Виктор Гюго, когда сотворил свой «Собор Парижской богоматери»…
Мой организм не подчиняется мне. Он плюет на мое знание и на мое смирение и кричит о Бессмертии!..
Я пью музыку и слышу, как она звучит теперь внутри меня самого…
Над креслами в зрительном зале упоительно скольжу по воздуху не только я один. Рядом с собой я вижу еще несколько человек, может быть десяток, может быть полтора десятка — не так уж и мало для парижской двухтысячной аудитории. Мы улыбаемся друг другу, и мы доброжелательно киваем друг другу. Мы
Яркий белый свет освещает Цель. Низкий, чуть шершавый, веский, весомый, не отступающий ни на мгновение от заданной сокрушительной мощи голос рассказывает мне, нам о ее достижении — Цели…
Тени беснуются вокруг на стенах. Я раньше, еще несколько минут назад, не видел их. Кажется, будто они горят на невидимом простом, необученном, невооруженном,
Я помню, я помню… Тогда было хорошо. Я любил себя, и я любил всех вокруг. И все вокруг. Я знал — тогда — наверняка — тогда, — что никогда не умру, — я знал тогда. Не уверен в этом сейчас… Повторение тогдашнего моего состояния, я не ошибаюсь, пришло ко мне нынче: веселились мои руки, веселились мои ноги, и даже чуть не пустилась в танец, бесшабашный и яростный, моя голова; на ясном, усмешливом, подвижном, быстром моем лице прятались до поры до времени пули, стрелы, снаряды, ракеты с ядерными, разумеется, боеголовками, предназначенные исключительно для тех, кто, возможно, захочет когда-нибудь помешать мне продвигаться к Достижению Поставленной Мною Цели — какой точно и определенно, пока еще не знаю, догадываюсь лишь…
Царапая гладь и полировку «хаммера» жесткими, почти стальными, почти титановыми своими лопатками, я прижался к его боку, и ягодицы примял, и изнанку коленей с энтузиазмом приклеил и, раскидав руки вверх и чуть в стороны, потрясенный сегодня, вот ныне, очередной раз самим фактом своего существования на этой земле, в этом мире, ошарашенный не впервые уже, а в данный час данной ночи особенно своей способностью мыслить и своим умением творить, создавать то, чего еще на этом свете не было, я запел, пенясь от радости и воодушевления, арию неукрощенного — и по сей день — Квазимодо.
Дождь боялся теперь прикоснуться ко мне вовсе. Как только я начал петь, он незамедлительно оставил меня в покое. Всего. От ног и до головы и от одного мизинца до мизинца другого. Мой голос рвал тучи — в черные, нервно и обреченно извивающиеся клочья — и улетал во Вселенную. Когда-нибудь его наверняка смогут услышать и на Альфа Центавре. Через миллионы и миллионы лет. Это приятно…
Я пел, я пел!.. У меня объявился слух, и у меня отыскался вдруг голос! Я жаждал сейчас, чтобы все на меня смотрели, все до единого, и те, которые в окнах, и те, которые в автомобилях, и те, которые просто и обыкновенно шагали по улицам — спешили или, наоборот, — не знали, куда себя деть! Я жаждал восторга, почтения и поклонения! Я готов был незамедлительно в этот час умереть, если бы точно знал, что после своей кончины стану их единственным и непревзойденным кумиром!