Чонгук дышит. Ему больно, а из легких нестерпимо тянет гарью и задушенной, вымученной болью. Он дышит, но задыхается всем этим все равно. Чонгук дрожит, всхлипывает надрывно, надломлено совсем, впервые позволяя себе снова выпустить слезы наружу: он так хочет, чтобы они очистили его, смыли, в конце концов, это поганое ощущение непринадлежности самому себе и дали, хоть на секунду дали бы ему, наконец, почувствовать. Но все, что он в итоге ощущает, это безумное, неправильное понимание — боль счастью совсем не пропорциональна. За тот маленький момент почти идеального счастья, схлопнувшийся сладкий капкан из чиховых слов, оказывается виток за витком сплетённым вокруг тела коконом, в следующее мгновение сдавившим свои нити так, что Чонгука просто разрывает на мелкие части-осколки под каждой из них. С нанизанными на них шипами, миллиметр за миллиметром, это оказывается больнее, чем можно себе представить. Настолько, что Чонгук больше не может терпеть, не может сопротивляться, распадаясь под ноги той самой подгнивающей, истекающей кровью плотью, которую он больше не старается соединить. Какой в этом смысл, когда стоило почувствовать себя на одно мгновение счастливым, и вот оно: за какой-то далекий ночной призрак счастья Чонгук теперь платит вот так — болью и сходящейся в минусе жизнью. Потому что, видимо, все в этой его блядской жизни завязано на боли.
Чонгук знает это. Но почему-то позволяет себе об этом забыть. Только вот больно становится все равно, да так, что Чонгук совсем перестает себя ощущать. Потому что боль эта — настолько непостижимо огромная, сильная, она топит его под собой, растекается и тяжелеет все это время все сильней и сильней, и Чонгуку кажется, что вот оно: всё — закончилось. Но стоит ему сегодня проснуться от очередного слишком живого кошмара, как боли в ту секунду оказывается настолько в разы больше, что сознание, тело просто не выдерживают — гаснут, и Чонгук чувствует, что в тот самый спасительный безболезненный щелчок, он просто умирает. Он больше не спит, но и мир в его глазах больше не просыпается.
Чихо не нравится то, что он видит. Еще больше ему не нравится то, что он понимает. Чонгук зажимается, дергается обессиленный, пытаясь отстраниться, и хватает воздух открытым ртом с таким предсмертным отчаянием, что Чихо ощущает его боль практически так же, как свою собственную. Он так хотел бы все изменить. Абсолютно все. Но пустота — везде и всегда остается всего лишь пустотой. Все такой же черной и ничем не наполненной. Чихо вдруг так преступно-смиренно осознает, что, сколько бы он ни старался дозваться до младшего братика и заставить его бороться, Чонгуку все равно больше никогда не выбраться. Это все тот же замкнутый круг, по которому они бесконечно гонялись все это время до, с самого детства. Ничего не изменилось. Другие декорации, другие лица и никакой отправной точки — Чонгуку некуда возвращаться. Потому что из этой пустоты он не выбирался никогда.
Но Чихо отказывается его отпускать. Во всех смыслах. Он, черт возьми, совсем к этому не готов. Только не так. Чихо не выдерживает этого осознания и слишком тяжелого запаха крови, разлившейся и перепачкавшей все вокруг, поэтому аккуратно подтягивает брата ближе, прикладывает его тоненькие перевязанные ладошки к своей груди и крепко прижимает трясущееся тело к себе, поднимая на руки и перехватывая так, как если бы в его руках был целый мир. Чонгук рывками дышит ему в шею, прижимаясь ухом к плечу, и ткань чиховой майки под его глазами и руками намокает: с одной стороны от слез, с другой — от не перестающих кровоточить запястий. До дивана в гостевой и самой далекой от кухни спальни, они добираются медленно и с большим трудом. Чихо боится шевелить Чонгука слишком резко. Он идет осторожными, выверенными шагами, не переставая звать младшего по имени и заставляя не терять сознания, пока в поле зрения не попадает Минхек. Ли хочет забрать брата, замечая непомерную тяжесть этой ноши и блестящие подступающие слезы в чиховых глазах, замазывающих и панику, и страх, и всю ту бушующую волну ураганных эмоций на дне его зрачков, но в итоге лишь проходит вперед, открывая нужную дверь — столько решимости и отчаянного желания защитить Минхек не видел у Чихо никогда. Он не знает, как они будут с этим справляться, но когда Чихо усаживает Чонгука на первое попавшееся на ходу кресло, зажимает его ноги коленями и сцепляет пальцы вокруг косточек под запястьями, да так и не отходит от младшего до тех пор, пока рядом не показывается врач, Минхек вдруг понимает — Чихо впервые в жизни наконец-то признает свои ошибки. Он принимает чужую правду, делит напополам чужую-родную боль и больше не отворачивается. Чихо глаза в глаза признается Чонгуку, что все это — его вина, собственными горячими прикосновениями и поцелуями сквозь зажмуренные веки прокладывая неоновым сигналом строчкой крест-накрест по разодранным венам — не отпущу, слышишь, я так просто тебя не отпущу.
Абдусалам Абдулкеримович Гусейнов , Абдусалам Гусейнов , Бенедикт Барух Спиноза , Бенедикт Спиноза , Константин Станиславский , Рубен Грантович Апресян
Философия / Прочее / Учебники и пособия / Учебники / Прочая документальная литература / Зарубежная классика / Образование и наука / Словари и Энциклопедии