— А главное-то — ваша душа, Елена Владимировна, — сказал Константин Иванович и зачем-то провел рукой по лицу.
— Ах, не будем говорить об этом! — вздохнула старушка, зябко кутаясь в платок. — Я здесь преподаю тридцать два года. Иногда тяжело: враги кругом… Но у меня — дети!
Лампадка кротко мерцала перед иконой, синий отсвет от сугробов в палисаднике наполнял комнату.
— Вы, вероятно, сами так много пережили…
— Мне двадцать три года, — сказал Константин Иванович, — я зоотехник…
— Вас старит борода, — смутилась Елена Владимировна.
Константин Иванович подошел к ней.
— Разрешите мне побеседовать с детьми, — попросил он. — Мои часовые на шоссе и в лесу.
— Я буду очень рада! — И Елена Владимировна негромко позвала: — Сережа!
Скрипнула дверь, выглянула вихрастая голова мальчика.
…На полу, на стульях, на сундуке перед Константином Ивановичем сидели школьники. Вот невдалеке девочка такой строгой, такой чистой красоты, что, пожалуй, только словами древней песни можно поведать о ней. А этот совсем еще пухлый, толстогубый малыш — воробей. Рябая Соня с печальными, полными невыплаканного горя глазами. Узнал Константин Иванович, что ее отца повесили фашисты, а старший брат погиб на фронте. У дверей, как часовой, стоял настороженный Сережа. Мальчишки — Петька-черкес, с багровой царапиной через тугую, как яблоко, скулу, и сутулый, болезненного вида Ванька Коноплев — жадно, страстно разглядывали автомат Константина Ивановича.
— Ребята, — сказал Константин Иванович охрипшим от стужи голосом, — зимой лед покрывает реки и озера. Умирает ли подо льдом вода?
— Нет! — уверенно заявил Сережа, и все ребятишки, как птичья стая, разноголосо закричали:
— Нет! Нет!
— А почему?
— Вода — живая, — сказала Соня и сразу густо покраснела.
— Так и Советская власть, ребята! Сейчас кругом фашисты, злые враги. А Советская власть — живая, вечно живая, ибо она в ваших душах, ребята, в сердце вашей учительницы Елены Владимировны, в нашем партизанском отряде…
Однажды утром гул самолета заставил Елену Владимировну подойти к окну.
Низко над избами кружил самолет. Он был неуклюжий, похожий на книжную этажерку; мотор тарахтел, словно швейная машинка. На крыльях были красные звезды.
Елена Владимировна подышала на окно, потерла платком мутное стекло и снова посмотрела. Ровными, медлительными кругами плыл самолет, а на крыльях — красные звезды.
Она вдруг догадалась, что летчик высматривает с высоты, нет ли в деревне немцев. Задыхаясь от волнения, Елена Владимировна вытащила из комода красную, в розах, ковровую шаль, накинула на плечи, вышла торопливо из дому и остановилась посредине улицы. И глухой рокот мотора на миг затих в вышине. На широко распростертых крыльях, словно огромная птица, самолет скользнул вниз. Два больших тюка выпали из кабины, и ветер снес их в овраг.
И Елена Владимировна побежала за ними. Она уже не видела, как приветливо замахал ей рукой летчик, как скрылся за облаками самолет… Она бежала, увязая, барахтаясь в глубоком снегу, падала и снова поднималась.
Два больших, зашитых в холст и туго стянутых бечевками тюка лежали у корней сломанной березы. Крупными буквами на них было написано: «Учебники, тетради, карандаши школьникам деревни Светлый Ручей».
Елена Владимировна стояла на коленях у березы, не чувствуя, как снег обжигает ее ноги, и, взволнованная, растроганная, с тяжело бьющимся сердцем, ждала бегущих к ней из деревни школьников.
ВОСПОМИНАНИЯ ВОЕННЫХ ЛЕТ
Наша дивизия отступала, я с нею отступал последним. Накануне, в бою, взрыв вражеского снаряда легко, словно тряпичную, набитую опилками куклу, взметнул меня вверх, а затем с размаху шваркнул о булыжник шоссе.
Как меня не раздавили здесь — до сих пор не пойму.
Очнулся я ночью в кювете. Вероятно, какой-то шофер оттащил меня за ноги в канаву.
Всю ночь и почти весь день я и провалялся тут. На шоссе скрипели отходящие обозы, словно множество точильщиков точили ножи. Я не мог двигаться, не мог говорить, стонать. Живыми в моем теле были глаза. Только глаза вбирали, впитывали прохладу ночи. Потом мне показалось, что я лежу под цветущей яблоней, но это была не яблоня, а фосфоресцирующее звездное небо.
На рассвете обильная роса смочила мое лицо, но я не смог, как ни пытался, облизать губы, чтобы хоть слегка утолить жажду, и тяжелые, словно оловянные, капли лежали на мне, как на придорожном камне, пока не испарились.
А днем солнечные лучи через глаза, как через капилляры, начали насыщать мое тело жизнью, и я пробудился от забытья.
Рассказывать, как я сперва полз, а потом передвигался на четвереньках, словно кошка с перешибленным хребтом, а потом ковылял, цепляясь за кусты и ветки деревьев, — утомительно и неинтересно.
К вечеру я, опираясь на выломанную из плетня жердь, уже шагал, медленно, очень медленно.
Было тихо, как в театре перед самым поднятием занавеса, и когда я увидел старинный готический собор, а вокруг него приземистый одноэтажный русско-польско-еврейский городок, то мне показалось, что присутствую на опере «Тарас Бульба».