Оказывается, меня собирались лечить. Мне стало веселее, я улыбнулся, чтобы приободрить и себя и своих хозяев, а они смотрели на меня, как на актера немого кино, строившего им с экрана болезненные гримасы.
Затем в меня влили крынку парного молока, уложили в кровать, и, даже не пытаясь дослушать старика: «Слава богу, что осталось студенческое удостоверение Геннадия!» — я уснул, успев лукаво подумать, что жить немым, без языка, без дара речи — великое счастье, добровольно отказаться от которого решительно невозможно.
Стыдно сознаться, но я не испытывал никакой благодарности к старику и девушке, словно считал вполне естественным, что они рискуют жизнью, укрывая советского солдата, что моя сверстница только что мыла в корыте голого парня.
Разумеется, мне и в голову не приходило, что за эти сутки я так исхудал, так почернел, что уже не походил ни на солдата, ни вообще на человека, а являлся бесформенным существом, своего рода двуногой амебой.
Проснулся я днем, точнее — в два часа дня: будильник стоял на табуретке подле кровати.
Старик, в черном пиджаке, в черном галстуке, наклонившись, пристально разглядывал меня. Приблизив рот к моему уху, он заорал:
— Ты меня слышишь?
— Чего вы кричите? — удивился я.
Старик вздрогнул всем телом, испугавшись примерно так же, как вчера, когда увидел ночного пришельца. Он всплеснул ладонями: «Заговорил!» — и, проворно выбежав в соседнюю комнату, вернулся через минуту с больничным формуляром и школьной тетрадкой.
— Долго ж я спал, — сказал я, блаженно потягиваясь и жмурясь.
— Порядочно, — согласился старик. — Шесть суток. Да, да, шесть суток без восьми часов. Мировая медицинская практика… — бормотал он, подсаживаясь к столу. — Запекся, как загнанный конь! — И строго спросил: — Фамилия, имя, отчество?
— Петров, Семен Терентьевич.
— В детстве жил в благоприятных условиях, Петров Семен? Какие перенес инфекционные болезни?
В общем, мне пришлось раскрыть всю подноготную.
Узнав, что у меня кроме брюшного тифа были еще свинка и дважды фурункулез, старик с торжеством крякнул: «Ага!..» Он меня мытарил не менее часа, заполняя бисерным, изящным, женственным почерком сначала формуляр, затем страницы школьной тетрадки.
— Тридцать восьмая глава окончена, — сказал он, с удовольствием потирая руки, и откинулся на спинку кресла.
Эгоизм выздоравливающего тела — не мысли, не души, а именно крепнущих мускулов — позволил мне беспечно отнестись к этому непонятному и неинтересному медицинскому допросу.
— Вот что, Петров Семен, — сказал старик суше и строже. — Держи студенческое удостоверение Геннадия. А денег у меня нету! Пойдешь на вокзал к Сонюрке, она там… официанткой. Ну, она тебя и накормит, — подумав, добавил он. — А оставаться далее здесь неблагоразумно. По ряду причин. Вон твоя одежда, — он показал в угол комнаты на вешалку.
— Почему вы не эвакуировались? — вырвалось у меня. — Веро-ят-но…
Выяснилось, что некоторые слова я произношу по складам, как читающий букварь первоклассник.
Старик с достоинством выпрямился и медленно застегнул пиджак на все пуговицы.
— Такие вопросы, Петров Семен, задавать бестактно. Непристойно. Но тебе я отвечу. Остался я потому, что у меня в палатах на ста двадцати койках — больные. А под койками и в проходах между койками — тоже больные. И еще в бане и в больничном сарае — больные. Заметь, красноармейцев среди них нету. Ни одного!.. А Сонюрка осталась потому, что любит меня. Только поэтому. Одевайся! — приказал он резко. — И запомни, что к тебе чудом вернулся дар речи не для того, чтобы чесать языком, а для того, чтобы выражать свои мысли. Если, конечно, они у тебя имеются! — ехидно заметил старик и ушел в сени.
Через час, когда я шествовал по улице в синем, весьма приличном костюме, сидевшем на моем тощем костяке хоть и мешковато, но солидно, в шляпе, с тростью, то с раскаянием вспомнил, что не узнал имени-отчества старика.
Но поздно… Мне нужно было отправиться на вокзал, в буфет первого класса, и сесть за крайний столик у пальмы. Мне велено было спешить, и я ускорил шаги.
Пока я валялся без сознания у доктора, городок переменился. Внешне он стал даже благопристойнее, чище: на тротуарах и мостовой — ни соринки; дворники с медными бляхами на белых фартуках торчали у ворот. На перекрестке человек в белых перчатках и с шашкой на боку дирижировал незначительным уличным движением: мне по привычке подумалось — милиционер, а это был не милиционер — полицай!..
Городок изменился внутренне: он присмирел. Прохожие не шли, а бежали, даже старики, даже дети, — они торопились по-звериному забиться в квартирные норы.
Некоторые люди бежали не по тротуару, а по мостовой: на их спинах были приколоты многоугольные желтые звезды.
Одноэтажное, аккуратно сложенное из красного кирпича здание вокзала уцелело.
В подъезде буфета первого класса стоял швейцар в расшитой золотым галуном ливрее.
Сперва швейцар посмотрел на мою шляпу, потом на костюм, потом на мое лицо, особенно на щеголеватые усы, не сбритые по совету доктора, и, видимо оставшись удовлетворенным, снял картуз и поклонился:
— Милости просим, барин!