Как часто говорят, идеология находится в изоляции: иностранные журналисты и политические аналитики считают, что «идеологи», или «радикалы», принадлежат к отдельному лагерю. Однако в Китае идеология тоже органически связана с решением материальных вопросов. Эта связь между идеями и действием завладела умом Цзян Цин, основной работой которой было управлять побуждениями людей. Как, например, убедить крестьян и рабочих порвать с обычаями поколений и свергнуть вышестоящих (помещиков, капиталистов и прочих), которые, быть может, казались им скорее покровителями, нежели тиранами? Как толкнуть миллионы молодых людей на нарушение главной конфуцианской заповеди относительно сыновней почтительности — представления о том, что мудрость старости никогда не следует ставить под сомнение, а нужно послушно следовать ей? Как научить женщин идти против мужчин, если привычная униженность была для женщин, может быть, удобнее принижения мужчин? Как заставить людей, которые веками придерживались древних способов изготовления вещей, вводить новшества для выполнения небывалых задач производства? Как посредством духовных, а не материальных стимулов побудить этих новых производителей работать эффективнее?
Ответы на такие вопросы состоят в перестройке языка убеждения и системы поощрений и наказаний — в такой целеустремленной перестройке, которой не знала человеческая история. В этой надстроечной деятельности, начавшейся в полную мощь в 60‑х годах, Цзян Цин выступила «главным инженером», который гордо держит в руках чертежи, составленные не кем иным, как Председателем Мао. В своём мире, соединившем в себе общественное сознание как настоящего, так и прошлого, она, Мао и их сторонники не терпели никакого противостоящего авторитета или власти.
«Великий писатель — это, так сказать, второе правительство его страны»,— писал Солженицын в романе «В круге первом» за несколько лет до дезертирства. Поскольку под влиянием европейских понятий свободы и либерализма традиция царизма сильно смягчилась, Советский Союз был вынужден терпеть более или менее постоянную общину диссидентов. В Китае же самодержавную императорскую традицию мало затронули такие идеи, до того как эту традицию унаследовало всё то же правительство Мао Цзэдуна. Миллионы её сторонников заглушили разрозненные голоса несогласия, впервые раздавшиеся, когда либералы какое-то время сопротивлялись такому же диктатору Чан Кайши. Писателей, не поддержавших правительство Мао, подавили, уничтожили или «спасли» запрограммированной перестройкой мышления.
При правлении Мао свободы совести, высказывания и печати, провозглашённые как непременные условия нашей культурной жизни, были осуждены как буржуазные, реакционные и контрреволюционные. Когда Цзян Цин переключилась с борьбы против одного центрального правительства (националистов 30‑х годов) на защиту другого (правительства Мао Цзэдуна), она стала законодательницей в духовной сфере, старейшиной в надстройке, главой национального синдиката пролетарской культуры. Она исходила из того, что раз центральное правительство — подлинно «народное», то «второе правительство», левое или правое, абсолютно не нужно.
Цзян Цин и Мао (она смещена, он умер) неизбежно будут сравниваться как личности и как руководители. Преданность делу была свойственна и той и другому, но контраст в таланте и стратегии был разительным. Речи Цзян Цин не хватало идеологической виртуозности, широты охвата исторического прошлого, сочности, остроты, а также поэтической возвышенности, отрешённости и налёта абсурда, которые изредка смягчали лакированный образ Мао. Цзян Цин гораздо больше училась жить среди людей и проверять свою политическую карьеру практическим успехом. В общем, история её жизни и оценки её влияния могут стать более важным вкладом в историю, чем те мнения, которые она высказывала китайскому народу, и те, что высказаны ею в этой книге.
У товарища Цзян Цин, как её называли все в Китае, было какое-то особое очарование, которое я почувствовала, находясь рядом с нею, но обнаружила, что расстояние рассеивает его, а в том, что она пишет, этого очарования вообще нет. Несмотря на свой возраст, она обладала особой привлекательностью (некоторые могли бы назвать это сексуальностью), проистекавшей из её большой власти. Её внушительный монолог сопровождался театральными сменами настроения — от ярости к нежности и к бурному веселью, подобно изменчивому облику культурной революции, которую она возглавляла. «Свойство кинозвезды», проявлявшееся в её политическом руководстве, было не просто наследием короткой актёрской карьеры далекого прошлого — казалось, оно коренилось в сознании ею своего места в истории и было одинаково убедительным как в личной жизни, так и в общении с массами. Резонанс её личности отражал осознание народом собственной великой национальной драмы.
Ⅲ