И на всем протяжении жизни Шолохова они уже не оставляли его в покое. В разное время, в разные формы выливалось их внимание к выдающемуся советскому писателю. То в форме такого перелицованного, искаженного издания «Поднятой целины» во Франции, которое немедленно было дезавуировано на страницах «Правды». То в форме такого окончания за Шолохова «Поднятой целины», до которого, пожалуй, только и мог додуматься автор статьи в «Нью-Йорк таймс» Г. Солсбери лишь для того, чтобы тут же и попасться с поличным под руку самому Шолохову. Однако, разумеется, не для этого, а в надежде, что с доподлинной «Поднятой целиной» читатели «Нью-Йорк таймс», возможно, потом и не встретятся и в памяти их задержится лишь эта стряпня с заключением непрошеным соавтором романа его героев Давыдова и Нагульнова «в застенки ГПУ». Клевещи, клевещи, что-нибудь останется… То в форме такого издания «Тихого Дона» в Англии, как это обнаружил литературовед К. Прийма, в котором из шолоховской эпопеи были изъяты картины и главы, запечатлевшие в художественных образах историю революционной борьбы нашего народа.
Знаменательно, что в унисон злобной пристрелке с Запада раздаются не менее злобные залпы в сторону автора «Тихого Дона», «Поднятой целины», «Судьбы человека» с Востока.
Разумеется, ни те, ни другие не в состоянии сколько-нибудь поколебать общепризнанный авторитет великого реалиста нашего времени.
Невозможно окинуть одним взглядом и охватить всю столь насыщенную творческую жизнь Шолохова. Но, вероятно, у каждого из нас есть на необозримых полях его произведений свои позывные, на которые всегда настроено сердце. Иногда это всего лишь одна строчка. Вспыхнет в памяти и вызовет за собой, приведет в движение целый ряд картин, образов.
Не так ли и самая первая фраза «Тихого Дона» — «мелеховский двор — на самом краю хутора» — сразу же сближает его читателя с той казачьей землей, на которой живут шолоховские герои, и с самим Доном, воды которого они потом не раз окрасят своей кровью. Не где-нибудь, а на самом краю хутора, откуда сразу же и открываются все дали и дороги, уходящие за «степной гребень». И теперь уже взор не оторвется от этих дорог, все время будет искать на них тех, кто в суровую годину покинул двор казаков Мелеховых и кто потом возвращается из долгой отлучки в родное гнездовье.
Казалось бы, все, что только можно было написать о Григории Мелехове, уже написано и просто невозможно представить, чтобы вокруг какого-нибудь другого героя современной литературы бушевали такие же страсти, и все-таки кто сказал, что они заглохли? Одни критики, подпавшие под обаяние молодого Григория, все еще не отказались от мысли перекрасить его в красный цвет, другие, листая его послужной список, упорно выбеливают его, да так, что под их пером он становится ближайшим родственником есаула Половцева. А неудержимо скользящий свет времени, озаряющий попеременно то красную, то белую «половины» Григория, вдруг возьмет и бросит на него отблеск с самой неожиданной стороны, и сразу как заново отчеканит его на фоне грозной эпохи всего, во всей его противоречивой цельности. И вот он — не закоренелый белый (а он ли не служил белому делу?), но и не красный (а ему ли не быть красным?), мятущийся и жестко ушибшийся Григорий, которого ни аршином его послужного списка не измерить, ни цитатой из ему же принадлежащих слов, ни даже его собственным клинком, побывавшим и в белоказачьих и в красноармейских ножнах. Его не разъять на части, не анатомировать живого и не причислить к лику безупречно святых или же безнадежно грешных. И, возвращаясь на родной хутор из своих трагических странствий, он еще надеется на суд суровый, но не жестокий.
Вот здесь бы критику и ответить на вопрос: а поставил бы и он свою подпись под беспощадным приговором Григорию Мелехову?
Одна только фраза «Здравствуй, Аксинья, дорогая!», сказанная Григорием при встрече после длительной их разлуки и после всего того, что, казалось бы, уже навсегда разъединило их. Всего несколько слов, но какая буря за ними! И вот уже все, что некогда разделило их и, казалось, навсегда вырыло между ними пропасть, забыто обоими. Все, все забыто — и жестокая ревность, огнем охватившая сердце Григория, узнавшего о неверности Аксиньи, и то, как после разговора с дедом Сашкой он в клочья рвет привезенный ей с войны узорчатый платок — его ли подаркам сравниться с подарками панского сына Листницкого.
Забыта и Аксиньей обжигающая боль от кнута Григория, и то, как осталась она на развилке дорог с протянутыми вслед ему руками, а он уходил, подняв воротник шинели, по дороге к хутору Татарскому — к Наталье.
И у кого из нас не сжималось болью и радостью сердце при этих словах Григория, сказанных им своей возлюбленной на том самом месте на берегу Дона, где некогда зачиналась их любовь: «Здравствуй, Аксинья, дорогая!»
Всего несколько слов, а за ними целая жизнь. Бедная Наталья! И сердце читателя уже затаилось в предчувствии других слов, которые вскоре неизбежно должны будут вырваться у автора.