Но только он успел отпить глоток кипрея и съесть ложку меду, только успел кивнуть мужику, который спросил: «Ты чей такой будешь?» — как вошел в трактир Влас, которыйзадал корму лошадям, устроил груз и собирался поужинать. Увидев Егорку, он сперва остановился в удивлении, а потом расплылся в улыбке, захватил табурет и уселся рядом.
— Вот ты, стало быть, каков есть, Егорка-музыкант, — сказал он с удовольствием и сообщил обернувшимся мужикам: — Он, то исть, крещеные, всю барскую науку превзошел и музыку играть умеет.
— Ты, Влас, зря не мели, — возразил Егорка, улыбаясь. — Когда это я тебе про барскую науку говорил?
— А я своим умом дошел… Ты, малец, тащи каши грешневой на две копейки, да чаю тоже…Так я ж и толкую — мужик-то, он более на гармонии или на балалайке музыку играет, а скрипка эта самая — струмент барский…
— Да не… — возразил черный лохматый ямщик. — В уезде на этих скрипках, чай, и цыганы играют…
— Да на цыгана он с лица не похож, — возразил Влас. — Какой он цыган? Ты и то больше за цыгана сходишь…
Ямщик ухмыльнулся, и сидящие с ним за столом развеселились.
— Хо-хо, ну подкусил!
— Ишь, Прохор, чай, в уезде рыжие цыгане есть?
— А там, поди, и куры-то дойные, в уезде-то евонном!
— Цыц вы, — Прохор попытался сделать серьезный вид. — Ты, цыган рыжий, коль умеешь музыку, сыграл бы какую-никакую песенку, а то эта голь пропойная до утра станет зубы-то скалить…
Егорка отодвинул в сторону чашку и открыл футляр.
Все, кто случился рядом, невольно в него заглянули. Футляр снаружи выглядел неказисто, смотреть не на что, но изнутри оказался выстлан бархатом в цвет молодой травы, и таким же, как молодая травка шелковистым. Скрипка, золотистая, чуть не прозрачная, словно капелька сосновой смолы на солнце, такая хрупкая, что до нее и дотронуться казалось страшно, лежала на этом зеленом чудной какой-то драгоценностью.
Но когда Егорка взял ее в руки, мужики увидали, что руки его — скрипке под стать. Руки не деревенские, пальцы тонкие, длинные и белые, а скрипка в них, отчего-то, как их собственная часть, будто из них и растет, но не то диво…
Диво началось, когда смычок коснулся струн. Если поначалу любопытствовали немногие — те, кто разговаривал, да те, кто поближе сидел — то чуть погодя все, кто оказался в тот вечер в трактире, перестали есть, пить, перестали переговариваться, забыли обо всем, забыли о себе, слушали…
Морок лесной, колдовская марь, шелест ветвей в ясный день, под свежим ветром, с птичьим пересвистом, с солнечными пятнами, с запахом кедровым, можжевеловым, болотным… медленная река, как живое серебро, как текучая ртуть, и в ней облака, медленные, как шаги во сне, и морок речной, теплый сон, красота неописанная, живого, живая — душу тянет, обнимает, берет в себя… а из каждой души прорастают свои сны, как небывалые цветы — жарче пламени, медленные, сладкие…
Продлилось это наваждение только несколько минут. Опомнились в неожиданной тишине.
— Гоже как, — пробормотал Прохор с мечтательной улыбкой. — Ишь ты, песня-то и вовсе незнакомая, а гоже… На голос-то как? Как поют-то ее?
— А не знаю еще, — ответил Егор безмятежно. — Какие слова сложишь, такие, чай, и петь станут.
От слов чара развеялась; все заговорили, зазвенели посудой. Устин Силыч самолично пришел к столу, за которым сидел Егорка и принес мисочку с морошковым вареньем.
— Вы, господин хороший, надолго ль останетесь? — спросил он, сладко улыбаясь. — Чай, лестно было бы еще послушать, сударь мой, и взял бы я недорого с вашей милости…
Егорка легко рассмеялся.
— Да я и не тороплюсь вроде, Устин Силыч. Пожил бы, коли никто не гонит…
Молодой русый парень в косоворотке с вышитым воротом, сидевший со старателями, навеселе, но не пьяный, с живыми глазами, сказал задорно:
— А песенку-то, чай, сам сочинил? Ты, музыкант, вот что, ты вот сыграй «Погиб я, мальчишечка», это дельно.
— Душевную песню, значит? — спросил Егорка. — Про жизнь, окаянную да тошную?
Влас захохотал и хлопнул себя по колену: «О-хо-хо, поддел!» — но старатели, которые не слыхали их с Егором дорожного разговора, не поняли и потому не поддержали.
— И то! — русый парень укоризненно покосился на Власа. — Ты, чай, так только…
— Про жизнь постылую, стало быть? — повторил Егорка, посуровев лицом. — Ладно, человек добрый, будет тебе про горе да бездолье, только не мастер я словами-то сказывать. Ты сам скажи, какие слова в сердце твоем загорятся.
Старатели сошлись поближе в предчувствии потехи, но потехи не вышло. На простецкую лихую мелодию то, что играл Егорка, оказалось вовсе непохоже.