Мне всегда казалось, что я любого человека могу по голосу узнать. Не по лицу — лицо меняется. Лицо чаще всего перестает быть на себя похожим. Никогда нельзя быть уверенным, тот ли этот человек, если смотришь на лицо. Но когда голос слышишь, даже из глубины памяти человек всплывает. И потом, лицо можно скрыть под разными гримасами, масками, ужимками, а голос — нет. Словно только голос в человеке от него самого не зависит. А уж по телефону я словно бы все этажи голоса слышу, от самого высокого до дыхания, до молчания. А как же. Молчание — тоже голос. И слова. Просто это слова, так сказать, утратившие веру в себя. По телефону человек говорит всем собой. Может, если бы я услышал ваш голос по телефону, легче было бы вспомнить.
Да, у меня есть телефон, там, в комнате, только он сломан. В ремонт я не обращался, потому что телефон мне, в сущности, не нужен. Кому мне звонить? Некому. А ко мне, если у кого какое дело, сами приедут. Мобильный, говорите, нужен? Зачем? Да, я вижу в сезон, какая от них польза. Все поголовно с мобильниками в руках. Мало кто разговаривает друг с другом, как мы с вами, — все по телефону. Думаете, так ближе? Люди все больше отдаляются друг от друга. Если бы не тишина, которая возвращается сюда на эти несколько осенних да зимних месяцев, не знаю, как бы я выдерживал.
Я даже подумываю, не написать ли в следующем сезоне объявление: мобильные телефоны оставлять в домиках или выключать. Как в костеле, в театре, в концертном зале. Чем это место от них отличается? Тишина тоже может быть костелом, театром, концертным залом.
Только тишина, не знаю, что еще. О, вы себе даже не представляете, насколько могущественна тишина. Если вслушаться — разумеется, в несезон — в это небо, эту воду, в утра, закаты, в ночь, когда полнолуние, пойти в лес, постоять среди деревьев, кустов, трав, на мху полежать. Если бы вы муравьев послушали... Наклониться над муравейником — конечно, осторожно, чтобы не покусали, — все равно что оказаться в межзвездном пространстве и слушать Вселенную. И зачем человеку куда-то лететь?
Иногда я думаю, что, если бы кому-нибудь удалось сыграть эту тишину, получилась бы настоящая музыка. Я? Да что вы. На саксофоне? Это музыка не для саксофона. Иногда я жалею, что не выбрал другой инструмент. Например, скрипку, как меня уговаривал тот учитель в школе. Но я стал играть на саксофоне. Так случилось, так вышло. И потом, под мою музыку, как вы знаете, люди танцевали. Впрочем, теперь и говорить не о чем, я ведь больше не играю.
Хотя, честно говоря, думаю: если бы я не попал в тот оркестр — стал бы вообще играть или нет? Может, так бы все на школе и закончилось. Не знаю, лучше было бы или хуже, но, во всяком случае, не пришлось это испытать — когда больше не можешь играть.
Что ж, молодость есть молодость. А когда ты молод, откуда знать, что лучше, а что хуже? К тому же не сейчас, а когда-то потом. Об этом никто даже не задумывается, потому что еще не над чем задумываться. Не говоря уже о том, что тогда молодость была в моде. Вы говорите, она всегда в моде. Может быть, но по-разному. Тогда без молодежи ни шагу нельзя было ступить. На каждом собрании, совещании, мероприятии непременно сидел кто-нибудь молодой в президиуме. И в командировку всегда отправляли хотя бы одного. И еще обязательно одну женщину. О молодых говорили, что за ними будущее, что это они строят новый, лучший мир, что все в их руках. Правда, всегда так говорят, а потом молодые стареют и оставляют следующим молодым тот же самый мир, который они застали. О, мир не так легко сдвинуть с места, как нам кажется.
Я даже думаю, не это ли было причиной: возможно, решили, что хорошо бы кому-нибудь из молодежи играть в оркестре. Поэтому, если честно, я еще мало что умел. И вовсе не чувствовал себя молодым. В новый, лучший мир верил, потому что от старого после войны, согласитесь, остались одни развалины. Именно после войны стало ясно, чем была эта война, каким крахом не только человека, но и Бога. Казалось, что человек уже не поднимется, что он перешел все границы, а Бог не подтвердил, что существует. Мне и не надо было ничего понимать. Я сам был тому примером.
Вижу, вы не согласны. Тогда почему вы ничего не говорите? Скажите, вы ведь хотели что-то сказать. Пожалуйста, я слушаю. О, нет. Не только мне казалось, что время Бога прошло. Может, таких слов в моей голове и не было, но молиться я больше не мог. Только иногда, когда меня никто не видел, ни с того ни с сего начинал плакать. Так что я был готов уверовать во что угодно, только бы верить. А что больше всего подходит для того, чтобы верить, как не новый, лучший мир? Тем более что когда я потом работал на стройках, каждая такая стройка была словно частью этой веры. Ведь строили, согласитесь. С простоями, долго, зачастую кое-как, материалов не хватало, того не хватало, этого, воровали — но строили.