3. То, что Якоб Бёме назвал «чувственным языком»[7]
«потому что это ясное зеркало чувств». И автор Пути к Богу уточняет: «В чувственном языке говорят все духи, у них нет потребности в другом языке, потому что это язык природы». Если вспомнить о том, что я назвал отдыхом природы, язык о котором говорит Бёме ясно проявляется как язык спонтанности, «действия», индивидуальной и коллективной поэзии; язык расположенный на оси проекта реализации, выводящий реальную жизнь из «пещер истории». С этим же связано то, что Поль Брусс и Равашоль понимали как «пропаганду делом».Существует молчаливое общение. Оно хорошо известно влюблённым. На этом этапе, как кажется, язык утрачивает своё значение основного посредника, мысль перестаёт отвлекать (в смысле увода нас от самих себя), слова и жесты представляются излишеством, люксом, избытком. Вспомним всю эту аффектацию, с её барочными слезами и ласками, которая представляется настолько смешной тем, кто не находится под воздействием дурмана влюблённости. Но кроме того, именно это прямое общение имел в виду Леготье, который в ответ на вопрос судьи о том, скольких анархистских сотоварищей он знал в Париже, ответил: «анархистам необязательно знать друг друга для того, чтобы думать одно и то же». Для радикальных групп способных достичь наивысшей теоретической и живой последовательности, слова иногда
получают привилегию играть и заниматься любовью. Тождество эротики и общения.Здесь я открываю скобки. Часто отмечают, что история движется вспять; проблема языка становится поверхностной, язык—игра доказывает это ещё раз. Течение барокко перелистывает всю историю мысли, играет словами и жестами с подрывным намерением нарушить семиологический порядок и Порядок вообще. Серия покушений на язык, которую открыл Жан—Пьер Бриссе и продолжили орды иконоборцев, достигла своего апогея в дадаистском взрыве. Воля к избавлению от жестов, мысли, слов, впервые совпала в 1916–м с реальным кризисом общения. Ликвидация языка, которая так часто предпринималась на уровне чистой мысли наконец—то смогла реализоваться исторически.
В эпоху, которая всё ещё сохраняла свою трансцендентальную веру в язык и в Бога, господина всей трансцендентности, сомнения относительно жестов могли привести лишь к террористической деятельности. С того момента, как кризис человеческих отношений разорвал в клочья унитарную сеть мифического общения, атака на язык перешла на революционный шаг. Очень хотелось бы сказать, в манере Гегеля, что разложение языка выбрало движение Дада для того, чтобы открыться сознанию людей. При унитарном режиме, та же самая воля к игре с жестами осталась без отклика, в определённом смысле преданная историей. Выставляя на свет фальсифицированное общение, движение Дада вышло на стадию преодоления языка, поиска поэзии. Язык мифа и язык зрелища сегодня уступают дорогу реальности, заключенной под ними: языку фактов. Этот язык, содержащий в себе критику всех способов выражения, несёт в себе свою самокритику. Бедные недо—дадаисты! Не уразумев того, что Дадаизм обязательно подразумевал это преодоление, они продолжали нудно повторять, что наши диалоги — это диалоги глухих. А это равнозначно роли жирного червя в спектакле культурного разложения.
Язык полноценного человека будет полноценным языком; возможно концом старого языка слов. Изобретать этот язык значит преобразовывать человека прямо в его бессознательном. Во фрагментарной мозаике мыслей, слов, действий, полноценность прорывается через неполноценность. Мы должны будем говорить до тех пор пока дела не позволят нам обходиться без этого.
12 глава «Жертвенность»