— Так ведь кончился уже рабочий день, — пролепетал Иван. — Мне бы домой… а, гражданин полковник?
— Иди, Ванюша, иди, — смягчился гэ–бэшник. — Вот выправишь себе новый пропуск, тогда и приходи, мой хороший, тогда я тебя и выпущу по всем правилам. И впущу, эт самое, и выпущу.
Поесть ему приносили из дома, кто сколько мог. А после очередной получки жизнь и вообще пошла в гору — теперь Иван просто давал денег Анне Борисовне или Вере Владимировне, вместе со списком покупок, и добрые женщины приносили всё необходимое да ещё и проявляли женскую заботу, докупая то, на что у Ивана не хватило соображения. Костюкин по Ивановой просьбе сходил к нему домой и принёс оттуда хранившуюся на всякий случай в темнушке старую раскладушку. Жизнь постепенно налаживалась.
В одну из своих пустынных одиноких ночей Иван встретил на третьем этаже, возле машинного зала, Катю. Это была бледная испуганная девушка, потерявшая свой пропуск, как выяснилось в разговоре, на полгода раньше его. Они проговорили всю ночь до утра, взахлёб, прижимаясь спинами к батареям в сонном и гулком актовом зале. А к утру попробовали на вкус свой первый совместный поцелуй.
Свадьбу сыграли через два месяца, всё в том же актовом зале. Молодым отвели кабинет планировщика, должность которого как раз сократили. Жилищные условия были не ахти — тесновато и с плохой батареей, но для начала они были рады и этому, надеясь в будущем на расширение хотя бы до давно бездействующей бильярдной. Потихоньку обзаводились мебелью, повесили шторки, поменяли батарею, Жанна Ивановна отсадила и принесла из дома герани, алоэ, кислицу, что–то там ещё из стандартного набора домохозяйки. Потом им отдали соседний кабинетик, бывший частью архива, но хранивший лишь всякую ерунду вроде плесневелых чертежей полувековой давности и давно никому не интересных циркуляров. Иван прорубил стену, а вторую входную дверь замуровал, так что получилась у них с Катей вполне себе двухкомнатная — чуть, правда, малометражная — квартирка. Выделили пару квадратов под кухоньку и угол под душевую кабинку, поскольку самым дискомфортным было отсутствие ванной комнаты. В общем, жили тесновато и без излишеств, но зато весело и со смаком.
К осени родился Женечка — удивительно голубоглазый и отчаянно рыжий бутуз. И жизнь Ивана обрела новый смысл, а стены института настороженно познавали совершенно новые для себя звуки. А познав, утрачивали настороженность, оттаивали, добрели и обретали выражение полноценного домашнего уюта.
А потом как–то, месяца два спустя после рождения Женечки, под столом на своём рабочем месте Иван нашёл кусочек картона. Это был его пропуск. Непонятно, как он туда попал: выпал ли из кармана, когда доставал Иван сигареты, и по касательной улетел за ножку, уборщица ли затолкала его туда своей шваброй.
Улыбнувшись, Иван чиркнул зажигалкой и поднёс огонёк к картонному прямоугольнику, без всяких раздумий раз и навсегда порывая с прошлым, с жизнью «за бугром», как они с Катей называли мир за стенами НИИ. В кабинете потом долго и настырно воняло горелым…
Это случилось ещё через неделю после обнаружения и казни пропуска. Под конец рабочего дня Иван зашёл в курилку. Пахло палёным — не накуренным, а именно палёным, горелой макулатурой. В углу, над мусорным ведром стоял на коленях Санычев.
— Ты чего там делаешь? — удивился Иван. — Готовишь теракт?
Санычев вздрогнул, подскочил.
— А? — воскликнул он. И, увидев, что это Иван, вздохнул с облегчением: — А–а, это ты…
Иван подошёл ближе, не обращая внимания на покрасневшего, испуганно сопящего коллегу. Наклонился, заглянул. В дымящем ведре догорал кусочек картона, на котором ещё можно было различить физиономию Санычева. Вскоре фотография сморщилась, скукожилась и почернела, навсегда вычеркнув своего владельца из списков человечества.
— Ты только это… — пропыхтел Санычев. — Слышь, Вань, ты это… никому, ладно?
Только теперь Иван понял, зачем коллега принёс вчера на работу две большие, туго набитые сумки.
Он улыбнулся и протянул Санычеву руку. Обнялись и долго стояли так. Санычев плакал.
Трое в лодке
— Шлюха, — говорит он, вычерпывая воду. — Ты всегда была шлюхой. Даже когда я тебя любил.
— А ты любил? — она кое–как выговаривает слова разбитыми губами.
— Шлюха!
— Ты выбил мне зуб, — улыбка выходит жалкой и щербато–уродливой к тому же. Протягивает руку. На ладошке окровавленный обломок зуба. Корень, похоже, остался в десне, дантист обязательно пошлёт на рентген. А это лишние заморочки, лишние деньги. Шлюха.
— На счастье, — робко добавляет она и глядит виновато и преданно, как побитая собака.
Эта собачья преданность во взгляде злит его ещё больше и он хватает её за руку:
— Дай сюда.
— Нет!
— Дай сюда, сука!
Выкручивает запястье, выдёргивает из ослабевшего кулачка зуб и, широко размахнувшись, бросает в океан. Не слышно ничего — ни малейшего всплеска.