А тут картина. Ты подумай. Картина. И картина говорила о том, чего Лили не понимала прежде. Загудел колокол дублинского собора. Заржала лошадь. Сэквилл-стрит. Над Лиффи промчалась чайка. Но шумов детства она все равно не помнила: они переменчивы, распадались в памяти. Отчего же вернулись некие минуты? Что их пробудило? Она лицом вжималась Иону Эрлиху в грудь. Непонятно, что делать с этими мыслями. Ее как будто освежевали. Дугган, что обитала в ее душе, – исчезнувшая Дугган – и вообразить не могла, что может чем-нибудь обладать, тем более такой вот картиной. Сорок восемь. Тридцать с лишним лет в этой стране. Уже американка. В какой водоворотный миг она застыла, развернулась, сама не заметив? Когда ее жизнь истекла смыслом? Никак не вспомнить. Да, она была простушка. Прислуга. В обители непростых вещей. Слушала чудные беседы. Демократия, рабство, благотворительность, вера, империя. Не очень-то кумекала, но все это намекало, что можно быть и не здесь. И я пошла. Не знала, куда. Ничего не планировала, Йон Эрлих. Просто шла. И ты посмотри, что получилось. Картина. Ты приносишь мне картину. Ты мне картину подарил.
И она снова лицом вжалась ему в грудь. Он растерялся – непонятно, что делать, когда она так плачет. Потом она свернулась подле него калачиком и провалилась в тяжелый, глубокий, усталый сон.
Картину поставили на полку над очагом. Порой Лили мерещилось, что по берегу шагает Изабел Дженнингс, элегантно развевается ее длинное платье. На арочном мосту замер Ричард Уэбб, в нешуточном раздражении взирает на стремнину, на текучий плеск. А бывали дни, когда она не удерживала мысль, и та уплывала к Фредерику Даглассу: на картину он обычно не вступал, держался за рамой, медлил, вот-вот появится – перевалит через далекий холм, допустим, или зашагает по дороге из-за домика. Воспоминание о том, как он тягал гантели в спальне, пугало ее. Его лицо под дождем в день ее отъезда. Бледность его ладоней. Она помнила, как его карета катила прочь по Грейт-Брансуик-стрит, а наверху небрежно повисло его полотенце на умывальнике. Как он горбился над письменным столом в белом облаке рубахи.
Она слыхала, теперь Дагласс поддерживает партию покойного Авраама Линкольна. Произносит речи, выступает за избирательные права для негров. Им немало восхищались, но и поносили немало. Они добились свободы, но какой ценой? В Ирландии он виделся ей джентльменом, высоким, пронзительным, властным, однако здесь он – скорее недоразумение. Нет, она не против негров. С чего бы? Еще не хватало. Они тоже мужчины и женщины. Голодали, сражались, умирали, сеяли, пожинали, сеяли вновь. Но было в них какое-то непокорство. Лили слыхала, в Нью-Йорке бунтовали ирландцы. Людей вешали на фонарях. Сгорели дети в сиротском приюте. На улицах избивали кого ни попадя. Никакой тебе простоты. Столько возможностей. Годы укрывали ее. Ее собственный сын воевал за Союз. Погиб на поле боя за те самые слова, которые Дагласс много-много лет назад говорил в Ирландии. И однако Тэддеус за всю жизнь не обмолвился о рабстве, о темнокожих, о свободе. Попросту хотел воевать. Вот и все. Великолепное тщеславие гибели.
Временами, когда она уезжала на юг в Сент-Луис или на север до самого Демойна и видела негров на улицах, в душе поднималась неприязнь. Лили ловила себя. Удерживала от падения. Но неприязнь никуда не девалась – далекая, туманная.
В церкви она склоняла голову и молила о прощении. Старые молитвы. Заклинания из прошлого. Открывала Библию. Думала, надо бы научиться читать, но в тишине была чистота. Припоминала, что говорил Дагласс в гостиной на Грейт-Брансуик-стрит, однако мысль ускользала к тем, кому она задергивала занавесочки: к теплой голубизне под их веками, когда серела плоть.
Смотрела, как Эмили прижимается к отцу, слушает. Семь лет, за заскорузлостью его пальца бежит взглядом по странице. Книга Иова. Откровение. Книга пророка Даниила. Зрелище радовало Лили. У кровати Эмили уже громоздились школьные книжки. И однако странно смотреть на это дитя – плоть и кровь Лили, но так на Лили не похожа.
Нередко Лили замечала, что девочка уснула, а длинные волосы ее закладками лежат меж страниц.
Снаружи прозвенел крик. Лили ничего такого не подумала. Из коптильни вернулась в кухню. Отвинтила крышку с банки кукурузной муки, насыпала чуток на деревянный стол, прислонилась к очагу Подступило тепло. Она коленкой закрыла одну заслонку Потянулась за банкой пахты. Воздух вновь разломился от крика.
Кричали у ледовых складов. Лили замерла. Глухие удары, потом тишина. Лили подошла к окну. Небо голубое, бледное-бледное. И новый звук, глухой и протяжный – стон, медленная капитуляция. В снегу раздавался голос Адама.
Лили выбежала из дома. Обжигал мороз. Снег пинал по ногам. У складов больше не кричали. Повисла изодранная тишина.
Мимо конюшни, мимо санного сарая. Окликая на бегу. У ледовых складов в воздухе висели опилки. Лили завернула за угол. Планки треснули. Доски ощерились гвоздями. На земле валялась большая воротная петля. В сугробе еще торчала пешня. Одиноко лежали перепутанные шкивы.