Да, размеры. В раннем детстве он жил у бабушки, и все метонимии той квартиры воспринимал буквально: календарь на стене зимним садом, книжный шкаф собранием всех сочинений, балконную дверь ходом на зиккурат, кухню горячим цехом, особенно в праздники. Тогда он нырял то под стол, то бежал по дивану за спинами родственников, а когда на минутку садился, то стол доходил ему до подбородка. Заскучав, отправлялся в ванную комнату, где можно было залезть и ходить ботинками в ванне, взад-вперед. Квартира была однокомнатная. Расти он со временем перестал, но сворачивания пространства это не приостановило. Теперь ему жали целые города. Он сидел как когда-то, подпертый застольем под подбородок, и мечтал, чтобы что-то упало. Тогда он нырнул бы с жизнелюбием Ж.-И. Кусто (тут ведь можно и задохнуться, а там все-таки выдают акваланг) и, сидя внизу, чуть не обнял бы за ногу, чисто, совсем анонимно, уцепился бы, как за колонну, подумал и правильный тост пришел бы ему сам собой. Он бы даже не покривил душой. Общего у них, действительно, больше, чем разного.
– А от вашей способности объяснить? – вдруг взвился Муравлеев. – Если даже в обмен на свободу она не хочет признать себя убийцей? Может, это оттого, что она не убивала, а?
Пыхтя, адвокат оттащил Муравлеева в сторону.
– Где вас таких делают? «А»? – задышал он страстно. – Я адвокат ее, я не знаю, убивала она или нет, и знать не хочу. Рассказать на суде, что она отказалась признаться в обмен на свободу, я не могу. УПК не позволяет. Потому потрудитесь прекратить истерику и объяснять до тех пор, пока она не поймет условий задачи. Или просто и тупо запомнит решение.
Повернулся идти. И тут Муравлеев схватил его за пуговицу.– Я не буду ничего от себя объяснять, – вдруг вспомнил он. – Я обязан только переводить. На язык, который она знает лучше меня.
И в скобках понял, зачем адвокат его вызвал.
Он буквально схватил этого прощелыгу за руку в собственном кармане, когда тот воровал секунду. По правилам, я ничего сейчас не должен чувствовать, я вообще должен быть не здесь, у меня своих дел по горло – падежи, наклонения, пусть глаза боятся, а руки делают, меня вполне устраивает это разделение труда. Между прочим, у многих народов табу на бужение спящего: вдруг не успеет вернуться? А вырванный из секунды? Тоже еще вернется ли?… Гражданин, вы мешаете мне работать. Не будите меня, я занят. Я перевожу.
– То, что эта женщина свободно ходит по улице, означает, она согласилась, что жизнь дороже истины. Он прав, что никто никогда не узнает, убивала она или нет, и не это та истина, которую я имею ввиду. Когда я видел ее в последний раз, она не считала возможным покаяться в том, за что не испытывала раскаяния. Но с тех пор жизнь сделалась ей дороже. И такую женщину я встретил на улице не одну.
Его приветствовал строй ощетинившихся лиц. Вначале он подумал, что его не поняли, но его отлично поняли. – Послушай, Муравлеев… Чего ты доебался до женщин? Ты хочешь что? Гибель в Помпеях? Чтоб нас залило тут лавой, а тебе достался музей родного языка под открытым небом? Никто не рвется всю жизнь сидеть ни в тюрьме, ни в жопе…
Гости торопливо надевали пальто. Они для себя все выяснили. Собственно, так они и думали еще до встречи, хотелось только подтвердить. На чужбине он не просто выжил из ума, он вызывал дополнительную гадливость тем, что выжил из ума как-то очень удобно для себя, наподобие буйного, который вроде и буйствует, да головой норовит долбануть куда помягче.
Возвращался он на такси, отдавая отчет, что, будучи пьян, второго натиска на эскалаторе не выдержит.
Несколько дней спустя Фима допрашивал Муравлеева в кухне, как он съездил, про общих знакомых, цены на мерсы и на бензин, про вообще политический климат, и, глядя на беспомощные пассы, которые тот описывает руками, на его все больше стекленеющие глаза, сам примирительно объяснил:
– Конечно, такой перелет, разница во времени… Только перестроился, а уже назад. Конечно, ты просто ничего не соображал.
– Плюс языковой барьер, – с благодарностью подхватил Муравлеев, и Фима расхохотался шутке.