Что касается статьи «Промежуток». Там вообще масса ценнейших наблюдений о том, что поэт уходит на сопредельную территорию, чтобы набраться там новых навыков и смыслов — это уход Маяковского в газету, а в своё время уход Пушкина в мадригал. Это изящно дополняет теорию Шкловского о движении литературных жанров: периферийные выходят в центр, а центральные уходят на периферию, в глубину.
Второе и очень важное, что там есть — это, конечно, очень ценное понимание творческой эволюции Пастернака и Мандельштама. Я думаю, что Тынянов был единственным человеком, который по-настоящему эту эволюцию понимал. И я понимаю жажду Мандельштама увидеться с ним. Он просит его приехать в Воронеж, говорит, что в последнее время он «становится понятен решительно всем, и это грозно». Это очень верное наблюдение, потому что для Мандельштама лучше было быть непонятным, как Пастернак замечательно умел. А Мандельштам действительно становился всё понятнее — и всё страшнее. Конечно, внутренний хаос нарастает, но этот хаос совпадает с читательским, поэтому Мандельштам понятен, конечно. Но Тынянов был уже смертельно болен и не мог к нему туда, в Воронеж, приехать, он ограничился пересылкой денег.
Не только «Промежуток», а большинство литературно-критических диагнозов Тынянова было очень точным. Конечно, это было жестковато. Он не понял совершенно, например, «Хулио Хуренито». Вот Шкловский оставил знак вопроса, что, может быть, этот фельетонный роман удачен, а Тынянов припечатал: «У него все герои — у них чернила вместо крови. И они умеют только гибнуть, а жить не умеют. И все они двумерные, их носит ветер». Ну, может быть, это просто другая проза. Зачем от всех требовать плоти, достоверности, психологизма? Бывает роман-фельетон, и он бывает ещё прозорливее.
Но тем не менее большинство тыняновских диагнозов, большинство тыняновских оценок удивительно точны, поэтому Маяковский и говорил ему: «Давайте, Тынянов, разговаривать, как держава с державой», — сказал он ему во время встречи в гостинице «Европейская». Я думаю, что и проза Тынянова, и его литературная критика (я не беру сейчас литературоведение совершенно гениальное) — это, конечно, в первую очередь пример трезвого, неустанно работающего, прекрасно организованного ума, пример интеллекта, сильного чувства истории и беспощадной честности к себе. Читайте Тынянова — и вам станет ясно, зачем жить.
А мы увидимся через неделю.
*****************************************************
24 июня 2016 http://echo.msk.ru/programs/odin/1788716-echo/
Д. Быков― Доброй ночи, дорогие друзья! В эфире «Один». Дмитрий Быков, слава богу, не один в студии, потому что, как и было анонсировано, удалось Александра Жолковского, замечательного профессора-филолога, живьём притащить в студию. Он, сколько захочет, столько с нами и пробудет. Вопросов ему достаточно много. Лекция сегодня, сразу говорю, по достаточно многочисленным просьбам и по недельной давности заявке будет о Павле Антокольском — это в последней четверти эфира. А пока поотвечаем на вопросы, которые пришли Александру Константиновичу (ну, Алику, как он обычно себя называет) и мне.
Алик, я начну с вопроса, который мне представляется чрезвычайно занятным. И я даже, грешным делом, уже вам этот вопрос анонсировал в предварительном разговоре. Игорь спрашивает: «С точки зрения Михаила Леоновича Гаспарова, филология — это нравственность. Мне же, напротив, кажется, что филология — это безнравственность, поскольку на протяжении XX века российская филология занимала позиции диаметрально противоположные. Осмелюсь напомнить также, — продолжает Игорь, — что бо́льшая часть диссидентов происходила из физиков, а не из филологов». Как вы можете это всё прокомментировать?
А. Жолковский― Это сложно, тут конгломерат вопросов. Когда Михаил Леонович Гаспаров говорит своё «филология — это нравственность», он имеет в виду, что та филология, которую он любит и которой хочет заниматься (и по возможности занимается и практикует), нравственная или должна быть нравственной. Для него это серьёзное нравственное дело: нужно держаться истины, правды, честных методов исследования и так далее, и так далее.
А та продажная филология, о которой говорит слушатель, она, конечно, имела место, но не вся она была филологией, а в значительной мере просто была, так сказать, спекулятивными занятиями приспособленцев. Но даже если какие-то филологи и пытались быть нравственными, серьёзными, совершенно честными и так далее, обстановка и цензура не всегда это позволяли, поэтому производилось такое давление, создававшее полунравственную филологию, где эзоповскими средствами как бы говорилась и правда, и полуправда, и что-то такое в этом роде.