Гонта читал внимательно, не совсем представляя, каким образом имя Спрута отыщется среди футбольных отчетов, рекламной чепухи, списков жертвований на организацию очередного литературного конкурса.
В безбрежном море псевдоинформации тонули немногочисленные — то тщательно закамуфлированные, то, наоборот, вынесенные на первую страницу для «организации доверия к независимой прессе» — сообщения:
И снова крупно:
Гонта уже отчаялся обнаружить что-либо, как в середине столбца мелькнуло знакомое слово: «борбыль». Он слышал его в Москве через несколько дней после ареста Сенникова и сразу обратил внимание: в числе связей задержанных — парикмахер из Закарпатья, борбыль.
Заметка называлась «Наказан поделом!».
Откровенно похрапывал за сатиновыми шторками служащий архива, мокли за окном крыши городка, который Гонта видел только из машины да из этого окна.
Сомнений быть не могло: имя и судьба интернированного Федора Джуги совпадали с тем, что рассказал Юрий Русин Молнару и Ненюкову. Именно Джуге передал Русин в теплушке свое обручальное кольцо с гравировкой «Олена anno 1944», которое теперь было изъято в Москве у напарника Сенникова, знакомого с парикмахером-закарпатцем.
«Круг замкнулся!.. — подумал Гонта. — Надо срочно звонить Ненюкову… Борбыль Федор Джуга из Текехазы и есть Спрут!»
Словно что-то почувствовав, работник архива зевнул. Гонта быстро дочитал заметку.
«…Теперь авантюрист по справедливости занял кресло, которое предназначалось его клиенткам, и будет эвакуирован с другими внутренними врагами. Пожалуйте бриться, Джуга!»
К ночи гроза переместилась в Клайчево, гром ударил совсем близко. В разрывах молний глухая стена напротив окна Кремера казалась ближе, узловатые растения раскачивались, взбираясь на крышу, и никак не могли взобраться.
Кремер переставил футляр машинки к дверям — в случае опасности икону следовало тотчас вынести из номера, кресло он подтащил к окну, устроился удобнее.
Подушки, казалось, еще хранили умеренное тепло, оставленное старичком механицистом.
«Забытое со студенческой скамьи слово!..»
Механицисты рассматривали движение как цепь бесчисленных фаз покоя, дробили события на бесконечно малые. Обычные явления при таком подходе становились неузнаваемыми: Ахиллес не мог догнать черепаху, стрела никогда не долетала до цели…
Дождь лил не переставая. В темноте был виден унылый строй балконов, заканчивавшийся выходом на полуротонду, тройной ряд трубок ограждения.
Уже в половине десятого в гостинице стало тихо: отдыхающие покинули холл, из-за помех телевизор пришлось выключить. Кремер вел себя как человек, изрядно хвативший «Плиски»: на ужин не пошел, не появился у телевизора.
После двадцати трех гостиница замерла окончательно. Мягкие паласы делали шорохи едва различимыми. Ни один звук не переносился из номера в номер.
Кремер старался не думать о том, что ему предстоит. Он думал о другом. Чем меньше дней оставалось до традиционного сбора филологов, тем чаще вспоминался ему старый декан, непременные ленчи со студентами, «подававшими надежды», термос с кофе и строчки поэтов, писавших в жанре цы в десятом — одиннадцатом веках: Оуяна Сю, Лю Яна, Су Ши, но чаще Ван Вэя — «Остановлены лошади в ряд…»
…Он увидел, как человек, поднявшись на полуротонду, перешагнул невысокое ограждение и, словно вдоль палубы, напрямик двинулся к его балкону. Вовсю хлестал дождь. Человек с секунду задержался у окна, но, ничего не разобрав в темноте, надавил на дверь.
Злополучная бутылка из-под «Плиски» покатилась по комнате, Кремер вскочил:
— Что вам надо? Кто вы?
— Сам знаешь! — послышался ответ.
Кремер отошел к двери. В кармане он сжимал бесполезный в данной ситуации жилетно-карманный браунинг.
— Икону! — приказал гость.
Видимо, он читал или слышал, как должно себя вести, когда попадаешь ночью к «прилипале» — мелкому хищнику, долго шедшему по пятам своих более крупных собратьев, чтобы урвать кусок с их стола.
— Живей.