И, едва заслышав гудок паровоза, пересекающего кручу над «Каменным ханом», Али-ходжа хмурился, шептал невнятные слова и, глядя из своей лавки на каменный мост, раскручивал бесконечную нить своей мысли о том, что если одним словом возводятся величайшие сооружения, то одним паровозным гудком могут быть нарушены мир и покой целых городов со всем их населением. Так, по крайней мере, казалось ему, много пожившему, немощному и быстро стареющему человеку.
Но в этом, как и во всем остальном, несговорчиво твердоголовый ходжа был совершенно одинок. Правда, крестьяне тоже с трудом привыкали к железной дороге. И хотя и пользовались ею, никак не могли освоиться с ней и взять в толк ее прав и обычаи. До зари спустившись с гор, они на рассвете приходили в город и уже у первых лавчонок пытали всех встречных тревожным вопросом:
— А машина-то что, еще не отошла?
— Опомнись, родимый, давным-давно ушла, — бессовестно лгали праздные лавочники.
— Нет, ей-богу, ушла?
— Завтра другая пойдет.
Выспросив все это на ходу, крестьяне торопились дальше, подгоняя криком замешкавшихся женщин и детей.
На станцию они прибегали бегом. Тут кто-нибудь из служащих успокаивал их, объясняя, что их обманули и что до отхода поезда осталось еще добрых три часа. Переведя наконец дух, крестьяне усаживались под стеной вокзала, развязывали котомки, закусывали, судачили и дремали, но были постоянно начеку и, едва заслышав гудок товарного состава, вскакивали, хватая свои разбросанные пожитки и вопя:
— Поднимайся! Машина уходит!
Железнодорожный служащий, бранясь, гнал их прочь с перрона:
— Сказано вам, что еще три часа до отхода? Куда лезете? Ополоумели, что ли?
Крестьяне возвращались на старые места, садились, но недоверчивая подозрительность по-прежнему не оставляла их. И первый же отдаленный гудок или просто сомнительный шум заставляли их снова вскакивать и кидаться гурьбой на перрон, откуда их снова выпроваживали, и они снова погружались в оцепенелое ожидание, по-прежнему чутко улавливая все звуки вокзальной жизни. Ибо в глубине души, вопреки всем уверениям, эта самая «машина» представлялась им не чем иным, как хитроумной, проворной и коварной австрийской чертовщиной, так и норовящей улизнуть из-под носа у зазевавшегося простака и о том только и мечтающей, как бы одурачить деревенского пассажира и укатить без него.
Но все это, конечно, были мелочи — и бестолковость крестьян, и брюзжание строптивого Али-ходжи. Подтрунивая над ними, люди тем временем быстро привыкали к пользованию железной дорогой, как и ко всем новым благам и удобствам. Они по-прежнему, как спокон века, гуляли на мосту и сидели в воротах, переходили по нему, когда была нужда, но в далекий путь отправлялись тем способом, на который их толкали новые времена. И быстро и легко примирились с мыслью о том, что мост утратил былое свое значение связующего звена между Востоком и Западом и больше уже не ведет в большой мир. Вернее всего, люди в большинстве своем об этом совсем не задумывались.
А мост и дальше стоял такой же, как прежде, сверкая вечной юностью светлого замысла и величественных, добрых творений человеческих рук, не ведающих старости и перемен и не подверженных, казалось, судьбе преходящих явлений этого мира.
XVII
Но все же и здесь, по соседству с мостом, в городе, чья судьба так тесно была связана с мостом, созревали плоды новых времен. Наступил 1908 год, и какая-то зловещая тревога с той поры нависла над городом{72}.
В сущности, все это началось гораздо раньше: примерно с проведения железной дороги, то есть в первые годы нового столетия. Вместе с ростом цен и непостижимой, но чувствительной свистопляской вверх и вниз скачущих бумаг, дивидендов и денег, все больше стали говорить о политике.