Я прислушивался к той тишине, что стояла за переливающимися мелодиями Демиса, я прислушивался к своей внутренней тишине, которая означала не только то, что меня оставила моя прежняя жизнь, но и то, что впереди предстоит все та же жизнь, которую мне уже сейчас хотелось назвать своей.
И начиналась она, как и положено жизни, с чуда.
«Что случилось?» — спрашивают друг у друга евреи в пасхальную ночь, и рассказывают соседям и друзьям о пережитом чуде.
«Что случилось?» — спрашиваю я себя. И сам себе отвечаю: «Случилось чудо».
Месяц нисан, конец апреля. Больница Цфата. В палате трое: араб–христианин — строитель, йеменский еврей — бывший полицейский, и я — ни то, ни се.
У каждого — своя история. Об арабе я знаю из рассказа мента–пенсионера, что ему сорок лет, что он христианин и что на днях у него умер отец.
Красивое, гладко выбритое лицо сорокалетнего мужчины украшали глаза. В них читалось столько боли, что смотреть в них, было порой невыносимо.
Но еще была причина, по которой я не мог долго выдерживать его взгляда. В нем присутствовало то, чего всегда недоставало мне — смирение.
Сидя на коляске, при помощи которой он перемещался по палате, мой новый знакомый сообщил мне о смерти своего отца.
«Пришел в йом шиши в больницу проведать меня. Красивый пришел. Выбритый, в белой рубахе, пиджаке.
Побыл у меня часа два. Приехал домой. Выпил стакан воды из холодильника. Сел в кресло и умер».
Говорил он об этом событии как–то необычно, светло говорил он о факте смерти. И то, что его отец умер именно так, порождало в его взгляде дополнительную глубину, так необходимую для личного переживания смерти.
В том взгляде не было ни страха, ни паники, а читалась некая гордость, преисполненная достоинства печаль о близком ему человеке.
И если это вызывало во мне к нему симпатию, то непрекращающиеся ни днем, ни ночью посещения его родственников, соседей, знакомых и незнакомых, не знающих ни чувства меры, ни такта, мягко говоря, утомляли не только меня.
Компанейский йеменец, болтавший легко по–арабски, к полуночи начинал выскакивать из палаты, и требовать у медперсонала «освободить его палату от посетителей, мешающих ему полноценно выздоравливать».
Но к восьми утра палата снова набивалась визитерами, и йеменец снова помогал своему христианскому приятелю принимать многочисленную армию его гостей.
Я же, скрывался от них за тряпичной шторой. Задергивая ее, я как бы проводил границу, утверждая свое право на автономность. Такой мой жест нисколько никого не смущал, и только лишь у меня самого возникали всякого рода неловкости.
Наконец, найдя в себе силы кое–как укрыться одеялом, я закрывал глаза и начинал медитировать на звуки.
Голоса восточного базара, раздражавшие меня, куда–то утекали, а на смену им приходила человеческая речь. Эта речь теперь воспринималась мною, как часть тех природных звуков, что окружали меня в мире, сузившимся до размеров одной больничной палаты.
Я больше не вслушивался в их речь. Она была обыденна, сладка, слегка чудаковата, и переполнена смехом и тревогой.
Их речь бушевала будничными заботами повседневности. И тогда она становилась понятным мне фоном, ничем не отличающимся от фона моей жизни, с той лишь разницей, что все это происходило на фоне моей собственной боли.
Боли, на которую нельзя было даже злиться: она была непременным условием моего нынешнего существования. Того самого существования, что привело меня в эту палату, где я лежал обколотый обезболивающими препаратами, напичканный наркотиками, в окружении волшебных камней и кристаллов, оберег, талисманов и крестиков, принесенных мне в помощь женой, и выставленных на тумбочке.
Казалось, все составные на месте, но боль по–прежнему не отступала, заставляя сомневаться как в самих предметах, так и в силах, которые за ними значатся.
Похоже, мне чего–то недоставало. Что–то было не осознанно мной. Что–то упущено. Упущено такое, без чего не возможно было запустить алхимическую реакцию, где сам я должен был выступить лишь в качестве одного из ингредиентов.
«Не хватает любви?» — спрашивал я себя, прислушиваясь к своему состоянию.
Да нет. С любовью все обстояло превосходно. Я любил жену, детей, близких… Любил кошек и собак. И они отвечали мне тем же.
«Должно быть, недостает мне веры» — размышлял я, но что–то изнутри подсказывало мне, что недостающее нечто не является просто философской категорией. Недоставало какого–то конкретного шага. Не хватало каких–то знаний, какого–то практического опыта.
И этот опыт пришел.
Он явился вместе с ночными визитерами моего христианского товарища по боли.
Я пережил в своей жизни не мало прекрасных моментов, и жизнь мне предоставила еще один.
Совершенно неосознанно я вошел в поле действия каких–то вибраций. Чья–то размеренная речь расширяла мое сознание.
«Читают» — подумал я. «Молитва!» — осенила меня догадка.
Это и впрямь оказалась молитва.