Уж коли я зашел так далеко и ничтоже сумняшеся утверждаю, что никакой Германии я в жизни не видел, что в жизни не встречал ни единого немца, — значит, я, совершенно точно, нахожусь в стадии не отлива, а прилива, тем самым как бы желая дать понять, что я и с самим собой-то еще не имел возможности встретиться, что я и собственную страну еще не имел возможности видеть. Ну а уж коли я оказался в точке прилива, то хотел бы тут, в этой точке, и оставаться. Это значит, я и историю не хотел бы рассматривать как цепь индивидуальных свершений тех или иных конкретных наций, стремящихся отгородиться друг от друга, — пускай этот результат, эти свершения выглядят сколь угодно убедительными, эффектными, благородными или, напротив, агрессивными и жестокими. Нет, историю я куда с большей охотой рассматривал бы как единый процесс непрерывной, взаимной аккультуризации: так ее, историю, определяют французский антрополог Луи Дюмон или американский философ Ричард Рорти, который видит в истории продукт многостороннего интерактивного взаимодействия различных национальных традиций[20]
. Когда вооруженные до зубов, великолепно организованные орды Наполеона наводнили немецкие графства и княжества, то у людей, которые называют себя немцами (моральное право на это дают им язык и традиции), возникло горячее желание, чтобы и у них появилось то, чем эти чертовы французы обладают уже на протяжении многих столетий, — собственная страна[21]. Приведу еще один, противоположного свойства пример. Когда французы, введенные в заблуждение собственными близорукими картографами, отважились вторгнуться в пределы необозримой Российской империи, то в голове у забывчивых русских появилось, обретая осязаемую реальность, понимание того, чем же они безмятежно, бездумно владеют в течение многих столетий, — сознание, что у них естьВ детстве я любил листать в нашей библиотеке один увесистый том — и особенно долго разглядывал в нем репродукцию знаменитого полотна Антона фон Вернера. Привлекал меня в ней, конечно, не столько ходульный героический пафос, которым веяло от нее, сколько название: «Провозглашение Вильгельма I императором Германии в Версале». Если ты император Германии, то какого черта ты потерял в Версале, чего тебя туда понесло? А если ты там что-то нашел и что-то решил провозгласить, тогда почему у тебя морда такая нерадостная? Я разглядывал в лупу лица людей на картине. В самом деле, почему физиономии у всех такие обиженные и суровые? Был там один мужичок, чье выражение, несмотря на явное несходство, тем не менее живо напоминало мне вечно взбудораженное лицо Гитлера. А тут уж память моя просто не могла не перескочить к картине братских могил с окоченевшими в нелепых позах телами и рычащими бульдозерами, которые стаскивали жалкие эти останки в одну страшную груду. «Бад Шандау». Да, эти образы, эти лица, эти события нетрудно было подверстать — чтобы картина стала совсем полной — к последней строке знаменитого (печально знаменитого) памфлета Ильи Эренбурга. «Убей немца!» Уж коли они, эти немцы, такие… Но — какие они? Да пусть даже и