Индусом в их квартале звали высокого черноволосого старика. Тот долгое время жил один. Потом исчез надолго. Потом вернулся с молодой женщиной. Старик тот, возможно, и не был индусом. Он даже раньше обижался, если его так называли. Он утверждал, что он еврей и молится богу более древнему, чем все другие боги вместе взятые. Только это все было безразлично: еврей значило не больше, нежели индус. С равным успехом он мог кричать повсюду, что он русский или китаец. В начале войны, рассказывал Профессор, эти слова что-то определяли, потом забылись. Точно также потеряло смысл слово мутант: похоже, нынче труднее отыскать нормального, чем двухголового. Фауст поймал себя на этих отвлеченных мыслях и решил, что любопытно было бы взглянуть на абсолютно нормального, просто посмотреть и сравнить. Например, чтобы узнать, сколько у него пальцев на руках и ногах. Шесть и четыре, как у Профессора, или по три там и там, как у Гермов. Если меньше, то как они ими управляются, если больше, то зачем лишние? Вот у него — по пять, по крайней мере пара крайних ни к чему, можно было бы и без них…
Да, так вот Индус вернулся с женой. Красивой, непохожей на других женщин. Сказал, что купил. Хотел на ней зарабатывать. Думал продавать ее всем желающим с ней переспать. Только из этого ничего не вышло. Вокруг его лачуги несколько дней дежурили зеваки, надеясь взглянуть на дурака, пожелавшего бы расстаться с пачкой галет или убитой кошкой ради пяти минут удовольствия. Зевакам не повезло, как и Индусу. Дураков не нашлось. Тогда они, обманутые в своих надеждах, разгромили лачугу этого старика, убили его самого, женщину, правда, оставили жить: жизнь ее охранялась законом. Позабавились, кто хотел, и отпустили. Один из зевак захотел взять ее себе в жены, но ему проломили камнем голову. Это было справедливо: в демократическом государстве, где все равны перед лицом военной опасности, стремление урвать лучший кусок наказуемо…
Чистую бумагу Профессор взял с умыслом. Он предложил Фаусту заняться грамотой. Тот согласился. Ему казалось, что когда-то он умел читать и далее писать. Потом забыл. Потому что важнее было видеть, слышать, обонять, предчувствовать. Видеть, как мерцают в темноте глаза твоего вероятного убийцы. Слышать, как рвет воздух смертоносный снаряд, чтобы успеть спрятаться. Ловить носом первые молекулы отравляющих веществ, чтобы знать, куда бежать и где спасаться. Предчувствовать, когда ударит с неба кислотный ливень.
Фауст выучился читать за две недели. И тут же сделал несколько маленьких открытий.
Он прочитал объявление Юнца на уцелевшей стене его дома — то ли магистрата, то ли партийного комитета. Тот извещал жителей, что продолжает набор детей в возрасте пяти-тринадцати лет в отряд Всемирного Спасения. Объявление глупое. Потому что большинства попросту не умело читать. Потому что, как подозревал Фауст, детей такого возраста в мире вовсе не осталось. Разве что в самом отряде Юнца. Да и те произошли случайно, из пробирок.
Другой раз Фауст читал плакаты и транспаранты, которые носили участницы демонстрации. В демонстрации принимали участие около шестидесяти или ста женщин. Они в угрюмом молчании ходили вокруг их квартала. К палкам и кускам железной арматуры были прикреплены тряпки, исписанные где сажей, где краской. «Война — до победного конца!» «Даешь равноправие женщин!» «Мы хотим рожать!» «Нет убийствам и насилию!» «Все народы равны!» «Каждый должен стать бойцом!» «Нет — атому!»
Целых три дня демонстрация, возникшая почти стихийно, шествовала вокруг квартала. Точнее того, что было кварталом, если было когда-нибудь. Проходя по площади, женщины скандировали «Долой! Долой!» Потом шагали молча. И в третий день хлынул дождь. Участницы бросились врассыпную, сбивая друг друга с ног. Дождь был умеренной силы: он только разъел тряпки и одежду на упавших и обжег их. Они извивались и кричали от боли. Потом все, Фауст подсчитал, двенадцать женщин, обнаженные, обожженные, помогая друг другу, потащились в Западный квартал. Двигались молча. После них в лужах оставались пучки волос и клочья плавящейся кожи. Двое упали. Их оставили. Десять шли и знали, куда. В Западном квартале не жили ни кошки, ни крысы, там питались человечиной. Об этом обычно старались не вспоминать. Эти десять вспомнили, надеясь найти быстрый конец.
Как-то утром на площади появилось восемь человек в форме войск охраны внутреннего порядка. С ними был мужчина в штатском — в пиджаке, брюках, белой рубашке, стянутой по горлу узким галстуком. Этот прилично одетый господин с помощью солдат взобрался на бетонный куб в центре, на котором прежде стоял памятник великому полководцу. Взрывной волной полководца снесло, а постамент остался. На его цоколе располагались обычно музыканты. Теперь на вершину взгромоздился человек с мегафоном в аккуратном костюме. Он стал призывать к себе народ. Через некоторое время внизу собралось человек двадцать, среди них и Фауст с Профессором.