– Вот тебе и любовь, – прошептал Тео. – Вот тебе и любовь, Боже правый, Иван ты мой Яковлевич…
Он выпил залпом еще одну рюмку арманьяка и заплакал, закрыв лицо шляпой.
8
В юности Федор Завалишин был без ума влюблен в Минну Милицкую, красавицу, хохотунью и несносную стерву. У нее были глубокие карие глаза с электрическими бешеными искорками в глубине, матовая белая кожа и блестящие каштановые волосы. А он служил лаборантом у ее отца Николая Карловича, известного в Одессе фотографа. По вечерам собирались в гостиной, пили чай, вино и невозможный греческий ликер, слушали музыку, танцевали, дурачились. За Минной ухаживали все молодые люди, которые бывали в доме Милицких, военные и штатские, а она кокетничала напропалую и требовала, чтобы ее называли Клеопатрой.
«Ну вас к черту! – говорил худощавый красавец Немченко, медицинский студент, высланный из Петербурга за участие в беспорядках. – Вы твердите о Клеопатре, а мечтаете сыграть роль достоевской паучихи, у которой любовь купить можно только ценой смерти!»
«Не люблю я вашего Достоевского, – нараспев отвечала Минна, – ему с женщинами не везло, вот он всю жизнь и клепал на них. Но в одном он прав: в любви должен быть яд. – Она вдруг наклонилась к Федору Завалишину, сиднем сидевшему весь вечер в углу, и повторила низким грудным голосом: – Яд… яд… яд…»
Она словно заклинала его. А Федору показалось, что вот сейчас из ее ротика выскочит раздвоенный язык, коснется его, и он упадет и растворится в сладком обмороке.
В начале лета его призвали на службу, но в субботу он вырвался в увольнительную, чтобы побывать на даче Милицких и сказать наконец Минне, что любит ее, обожает ее, что готов пить ее яд всю жизнь, до самой смерти.
На даче, как всегда, собралось великое множество гостей, и Федор весь вечер просидел в углу. Он пил вино, говорил себе: «Вот сейчас, сейчас!», но все не осмеливался подойти к ней. Она сама пригласила его танцевать – он был неловок. Минна была не в духе. Офицеры ухаживали за гостьей, московской актрисой, и красавец Немченко весь вечер танцевал только с москвичкой.
Когда гости стали расходиться, Минна позвала Федора в беседку, стоявшую над морем. Они долго молчали, а потом девушка вдруг взяла его за уши и принялась целовать в губы, взасос. Он замычал, обнял ее. Она откинулась на спинку скамьи и подняла левой рукой грудь. Федор коснулся губами ее нежной кожи. Минна оттолкнула его и встала. Нехорошо улыбаясь, она подняла вдруг подол. На ней был пояс с чулками, но не было панталон. Федор опустился на колени и, совершенно все позабыв, обезумев, впился губами в ее детский лобок, с силой сжимая ее ягодицы.
«Нет! – сказала вдруг Минна сорванным голосом, вся дрожа. – Феденька, милый, нет! Не сейчас, потом… завтра… потом, Феденька…»
Он с трудом встал, умоляюще глядя на нее.
«Я ваша, – глухо проговорила она, – но не сейчас… может быть, завтра…»
И быстро ушла в дом.
Он вернулся в полк, но не мог ни о чем думать, кроме как о Минне, о ее сладких губах, о ее влажном лобке, о ее тугих ягодицах. Он ругал себя, называл себя сатиром и эротоманом, но ничего не мог с этим поделать, и сейчас, двадцать один год спустя, в Париже, когда он увидел выпуклый детский живот и лобок пьяненькой Шимми, не мог ни о чем думать, а только о Минне, о ее глазах, ее хриплом, сорванном шепоте: «Я ваша», о ее лобке и ягодицах. Это было что-то вроде пожара. Он жил в огне, он горел, он не мог ничего поделать. Он думал о Минне и ее влажном лобке, когда их подняли по тревоге и они побежали тяжелой цокающей массой к порту. Слепило солнце, стояла жара, офицеры были взвинчены, и их возбуждение передалось солдатам, их возбуждение сошлось и смешалось с тем возбуждением, которое ни на минуту не оставляло Федора. Из-за этого возбуждения он не мог разобрать и половины слов, не слышал команд, действовал машинально, как все: вскинул винтовку и выстрелил, передернул затвор и снова выстрелил, глядя вниз, на лестницу, по бокам которой, вдали, пластались какие-то человеческие фигурки, но он видел их словно боковым зрением, думая только о Минне, только о ее голосе, взгляде, ее ягодицах, о детском пахучем лобке, снова о Минне, о ее губах и сорванном хриплом голосе: «Я ваша», передернул затвор, было жарко, его мучила жажда, выстрелил, горячая волна ударила в сердце и погасла в чреслах, он содрогнулся, как при оргазме, снова передернул затвор и вскинул винтовку…