Ее звали Крикри. Или бедняжкой Крикри: при ходьбе она приволакивала ногу. Девушка была полноватой, некрасивой, с близко посаженными маленькими глазками и острым носом. Она сутулилась, хотя высокой назвать ее было нельзя, и смотрела на всех исподлобья. Было в ее облике что-то крысиное, что-то хомячье, что-то пухловато-детское, вызывавшее умиление, смешанное, однако, с легким омерзением. Она всегда пряталась по углам, держалась в тени и помалкивала.
С утра до ночи Крикри тенью шныряла по дому, за всеми подглядывая и утаскивая в комнату все, что плохо лежит. Она всюду устраивала тайнички – в шкафу и под шкафом, в старинном тяжелом комоде и за комодом, под половицами, даже в стене, где когда-то была ниша, позднее небрежно заделанная. Она хранила в тайниках чайные ложки, булавки, обрезки цветной бумаги, глянцевые открытки, стальные перья для ручек, пуговицы, монеты и прочую мелочь. Вещь, бесстыдно лежавшая на виду – книга, ножницы или шелковый лоскут, – вызывала у Крикри непреодолимое желание схватить, унести, спрятать ее подальше от людских глаз.
Крикри всегда была чем-нибудь недовольна.
«Нет, ты меня не любишь, – хныкала она, – может быть, ты меня жалеешь, как жалеют всех калек, но разве это любовь?»
Она была дурнушкой, но у этой дурнушки было дивное тело. Тео терял рассудок, когда она снимала одежду: ее выпуклый детский живот и высокий лобок, пахнущий лавандой, сводили его с ума. Он терзал ее плоть, рыча и захлебываясь слюной, он доводил ее до умопомрачения, но и сам иногда терял сознание, достигнув оргазма. Это безумие, думал он, это порочное самоослепление.
Со временем Крикри еще более округлилась и стала еще капризнее. Она подружилась с мадам Танги, и они вместе ходили по воскресеньям в церковь. Когда подручный мясника приносил заказ, она встречала его в кухне – сидела на стуле, разводя и сводя колени и глядя на него ядовитым взглядом, а он прятал глаза, чтобы не видеть ее полных лодыжек. Вскоре его отец умер, и он стал хозяином мясной лавки, но все равно продолжал сам приносить заказы, хотя у него появились подручные. Они перекидывались ничего не значащими словами, Крикри разводила и сводила колени, а мясник – его звали Полем – отводил взгляд от ее полных лодыжек.
Она рассказывала ему о фильме «Сын шейха» с Рудольфом Валентино, на котором только что побывала: все дамы в кинозале были в шикарных платьях, все в драгоценностях – чтобы, как говорится, быть во всеоружии, если Валентино вдруг бросит на них взгляд с экрана.
А Поль рассказывал об уютном домике на берегу Луары, который он присмотрел на случай женитьбы: как хорошо сидеть вдвоем на берегу, попивая белый лангедокский мускат со льдом и наблюдая за резвящимися в высокой траве детишками…
– Лангедокский мускат слишком крепок!
– Лед, мадам! Лед снижает крепость. А главное, конечно, чистый воздух…
– Да, чистый воздух…
Крикри требовала, чтобы служанка и кухарка называли ее «мадам», и с наслаждением кричала на них, особенно на малышку Лу, недотепистую деревенскую девчонку. Однажды, когда малышка Лу убирала в спальне, Крикри повалила ее на пол, разорвала на ней платье и искусала грудь. Малышка Лу пожаловалась хозяйке, но мадам Танги накричала на нее, обозвала маленькой шлюхой и отхлестала по щекам. Мадам Танги покровительствовала Крикри.
Крикри любила наблюдать за работой фотографа, но при этом не желала, чтобы ее видели натурщицы. Она пряталась в чуланчике между ателье и кухней.
Пока ассистент, молчаливый венгр Жорж, устанавливал свет, Тео, облачившись в светло-зеленый халат, готовил модель к съемке. Он подробно обсуждал с женщиной цвет и фактуру чулок, подвязок или корсета, заставлял ее примерять туфли с каблуками разной высоты, подбирал грим, а если предполагалась съемка «ню», то тщательно обрабатывал ее тело.
Из своего укрытия Крикри с замирающим сердцем следила за тем, как он массировал женское тело, наносил крем, подкрашивал там, припудривал здесь, пока тело не начинало играть, превращаясь в настоящее произведение искусства, прекрасное и лакомое. Крикри хотелось схватить их всех, утащить в какой-нибудь свой тайничок, задушить, спрятать.
Работая с женскими телами, Тео не позволял себе никаких вольностей, никаких слюней. Лицо его сохраняло сосредоточенное выражение, даже когда женщины, впадавшие от его манипуляций в нешуточное возбуждение, начинали учащенно дышать и постанывать. Иногда он отступал на шаг-другой, чтобы оценить работу, и лицо его со сдвинутыми к переносью белесыми бровями, перебитым боксерским носом и выпяченной нижней губой казалось почти суровым. Женские тела были для него материалом, и Тео вожделел к ним не больше, чем скульптор – к мрамору или сырой глине (впрочем, может быть, нет ничего глубже, темнее и разрушительнее, чем такое неявное вожделение).